Б екимов рассказы

В эту Прибалтику пока собрались, поругались десять раз. Сам Алексей не долго думал. В конторе ему предложили: поедешь с женой? На двоих туристическая? Города Прибалтики: Вильнюс, Рига, Таллин. Он туда-сюда прикинул и решил: «Была не была. Съездим». Осень. Немного дел. Да и в кои веки предложили: первый раз в жизни и, может, последний. Хоть белый свет поглядеть. В общем, согласился.

А домой пришел, Ольга на дыбы.

– Либо сдурел? Об хозяйстве душа не болит? Картошка не копана, соломы не привезли. О дровах не думаешь. А дети с кем? Скотину на кого кинуть? Скоро зернецо будут давать. Проездим и останемся с таком.

Припевать жена умела, только слушай ее. Но тут дети разом навалились, особенно старшая дочь, считай, невеста. У нее был свой интерес: с пустыми руками мать не вернется, что-нибудь да привезет. А в Прибалтике магазины – не нашим чета. Про это слыхали. И Ольга сдалась.

Два вечера копали картошку. Соломы Алексей привез, пилил дрова – чтобы уж ехать со спокойной душой.

К Ольге со всего хутора сбегались бабы. Охали да ахали, судили-рядили, наперебой заказывали то да это: и детское, и женское, и всякое, с чем бедовали. Ольга лишь успевала записывать. У ребят тетрадку взяла и записывала в ней, чтобы хоть с деньгами потом рассчитаться, не перезабыть, кто что давал.

Лишь мать Алексея, Мартиновна, жила как обычно. С утра и до ночи, в меру сил, копошилась по хозяйству. Вечером сидела за двором, на скамеечке. Рано уходила в свою боковуху, готовилась ко сну и засыпала.

Фото: c24news.ru

А на нее, на нее была вся надежда. Ольга так и говорила:

– Мама, надежа на тебя.

И то было правдой: дочка в школьный интернат увеется, поминай ее, а с ребят какой спрос.

– Поезжайте с Богом, – говорила Мартиновна.

Она была не очень стара, шесть лет лишь пенсию получала. Но годы годам рознь. Пятерых детей подняла. Всю жизнь в колхозной работе.

Вдовий плат на голове, суровые морщины, померкший свет в глазах – отжила свое.

– Твои-то едут? – спрашивали ее.

– Едут… – отвечала Мартиновна. – Такая жизнь настала. Это мы прожили век за куриный пек… – И замолкала.

Собрались. Поехали. В последний вечер, укладываясь, Ольга, спохватившись, спросила Мартиновну:

– Мама, а тебе что привезть? Може, платок?

– У меня этих платков… – усмехнулась Мартиновна. – С каждых похорон. До смерти.

На похоронах теперь платки раздавали старым женщинам, пошла такая мода.

– Ну, ладно, там поглядим, – махнула рукой невестка.

Мартиновна задумалась на минуту, тихо сказала:

– На ноги б чего… Вот ныне бы, к осени.

Невестка уже не слушала ее. Услышал сын, пообещал:

– Поглядим, мама.

Мартиновна вздохнула. Ноги у нее болели и просили доброй обувки: не вечных резиновых калош да сапог, а чего-то другого, поприютнее. Она в последние дни всё думала об этом, да боялась просить. Какую-то такую обувку ей хотелось, чтоб и теплая, и ловкая, и приглядная на вид.

Смешно сказать, но последние ночи снились ей трофейные ботики, что подарили отец и мать, выдавая замуж. Давно то было, и ботики в голод поменяли на картошку. Но помнилось: желтой кожи, с крючками и шнурочками, такие ловкие на ноге. Надевала их считанные разы, берегла. Потом уплыли ботики в чужие руки. Теперь вот какую ночь снились. Снились, и во сне ноги меньше ломило.

У Алексея с Ольгой всё складывалось хорошо. Благополучно долетели. Зря лишь пугались: самолет, самолет. А самолет – он удобней еще: раз-два – и на месте. И ничего страшного.

Группа попалась хорошая: свои люди, колхозники, лишь из других районов. Долетели, разместились в гостинице, кормежка – всё как положено. И конечно, экскурсии. С утра до ночи. И по магазинам – пожалуйста. Магазины и в Вильнюсе, и в Риге – не нашим чета. Бабы просто шалели. А мужики – больше по пиву. Пива в Прибалтике хоть залейся.

И дни полетели невидя, один за другим. Пожили в Вильнюсе, потом в Риге, приехали в Таллин. Здесь Ольга день-другой побегала и устала. Деньги кончились, и, по правде говоря, уже набрались всего: два чемодана и коробок ворох. Еще неизвестно, как уезжать с таким багажом. В самолет не примут.

Оставалось чуть-чуть до отъезда. И уже начали думать о доме, о детях, о домашних делах. Вот тут Алексей о материнской просьбе и вспомнил.

– Мать же просила на ноги чего-нибудь. Осеннее. Надо взять.

– На станцию с торгами поеду, – пообещала Ольга. – Калоши куплю.

– Калоши… – обиделся за мать Алексей. – Себе так набрала, – показал он на чемоданы. – А матери калоши.

– Ей сколь лет? – спросила Ольга. – Может, ей туфли на высоком?

– Ну, не на высоком… а всё же можно подобрать чего-нибудь получше калош. Как-никак…

– Вот иди и покупай, – махнула рукой Ольга. – А у меня ноженьки гудут. Бери вон кошелек и иди.

– И пойду, – сказал Алексей. – Куплю. Еще получше тебя выберу.

Таллинн. 1968 год. Фото: visualhistory.livejournal.com

Время было не позднее, магазины открыты. Зашел Алексей в один да другой. Ходил возле полок, приглядывался, но ничего не мог выбрать. Хотелось, чтобы и для ноги были хороши, и всё же мать не молоденькая. Чтоб и помягче, и потеплее – к осени. И попригляднее. Вспомнил он мать, раздумался. Как она жила… Ведь кроме чириков да сапог резиновых сроду не нашивала ничего. Захотелось ее порадовать. Чтоб надела – и люди завидовали. Пойдет, положим в магазин, за хлебом, сразу углядят. Охи да ахи. «Сын привез», – скажет мать. Алексей даже засмеялся, представив это.

В одном из магазинов он решил с продавщицей посоветоваться. Обычно он продавщиц побаивался, а тут решился.

– Мне бы чего для матери, – попросил он. – Для осени обувку.

– Калоши вон в том отделе.

– Я же не калоши спрашиваю, – обиделся Алексей. – Что вы все с этими калошами? Сами небось… – покосился он на ноги продавщицы.

Продавщица усмехнулась, оглядела Алексея с головы до ног, в глазах ее вспыхнул злой огонек.

– Вам для осени обувь? – пропела она ласково. – Приличную, да?

– Конечно.

Продавщица нагнулась, пошарила под прилавком и выставила желтой кожи ботиночки, игрушка – не обувь. Аккуратные кнопочки сбоку, мех внутри, а кожа так выделана была, так мягка… Не обувка – сладкий сон.

– Вот это да… – проговорил Алексей. – А почем?

Этого вопроса продавщица ждала. Она же Алексея насквозь видела: по его одежке, по лицу. Она его поняла сразу и теперь выговорила внятно:

– Шестьдесят рублей.

Алексей охнул. Глаза его округлились, открылся рот. Он вроде к ценам привык, к сумасшедшим. Сапоги дочери да Ольге покупали. Но то сапоги, до колен. А здесь кожи-то кот наплакал.

– Ничего себе, – проговорил Алексей.

– Я же вам сразу сказала: калоши в другом отделе, – процедила продавщица с такой откровенной ухмылкой, что захотелось взять этот ботинок да…

Алексея жаром осыпало с ног до головы. Он вытаскивал кошелек и Бога молил: лишь бы хватило, лишь бы хватило… Руки тряслись, пересохло во рту. Продавщица глядела в упор.

«Сорок пять, сорок шесть… Трояк и рубли… Не хватит, – пронеслось в голове, и тут же вспомнил: загашник есть, от жены утаенное. Вытянул и вздохнул: – Слава Богу!»

Он расплатился, не глядя обувку забрал и лишь на улице вздохнул свободно. Чуть отошел от магазина, через плечо покосился: не глядят, раскрыл коробку. Здесь, при солнечном свете, ботиночки казались еще лучше: шелковистый мех внутри – тепленькая пещерка, кожа гладенькая блестит – игрушечка, и только.

Алексей невольно на свои башмаки поглядел и усмехнулся, подумал, что надо бы как-нибудь тоже приобуться.

В гостинице Ольга, ботиночки увидев, с ходу запричитала:

– Сдурел, сдурел! Либо выпил?! Точно, пьяный! Да как твоя башка сообразила?! – Она цену сразу почуяла, но всё же спросила: – Сколь?

Алексей ответил.

Ольга заплакала.

– Дурак. Последнюю денежку. Хоть бы подумала твоя башка, мать их оденет ли? Да за такие деньги. Дочь невеста… Хотела ей…

Ольга плакала, причитала, а сама меж тем взяла один ботинок и пыталась всунуть ногу в него. Но куда там с ее тридцать девятым. И у дочки ноженька не полезет – в маму уродилась. В досаде бросила ботинок на пол, сказала в сердцах:

– Иди, пускай денежки вертают. Скажи, не подходят.

Алексей обычно жену слушал, и теперь он понимал ее правоту. Как ни говори, а для матери… Одним словом, дороговато. Он понимал теперь, что погорячился, что виновата продавщица. Он всё понимал, но снова идти в магазин и деньги просить назад он не мог. Режь его, убивай, с живого кожу сними – не мог.

Ольга отпричитала, отплакала и вспомнила:

– Верка заказывала, Дианова. Я и не думала ей брать. А у нее ножка маленькая, продадим.

И всё успокоилось. Всё пошло своим чередом. Таллин, экскурсии, потом самолет – и домой.

На хутор приехали ночью. Но дома не спали. Конечно, ждали их и детвора, и мать. Началась колгота. Старшая дочь примеряла обновки, малыши конфеты да пряники грызли. Мартиновна радовалась со всеми вместе. Ей Ольга платок привезла, черный с розами. Недорогой платок, а приглядный.

Дочка в узлах да чемоданах копалась и углядела ботинки, те самые, желтенькие. Она их вынула из коробки, и в электрическом свете ботинки засияли – глаз не оторвать.

– Это кому? – спросила дочь.

Ольга нехорошо засмеялась:

– Это сынок маме купил. За шестьдесят рубликов. Выбрал.

Фото: om1.ru

Мартиновна, казалось, не слышала откровенной насмешки. Словно завороженная, встала она, подошла, взяла желтые ботинки в темные руки. Погладила верх, подошву, потом примерила. Ботинки оказались впору. Мартиновна по комнате прошлась так легко, словно новая обувка сама пронесла ее от стола до порога и назад.

Ольга глядела молча, Алексей замер, и дети замолчали.

Мартиновна обувку сняла, поставила ее на стол, голову уронила и заплакала.

– Бабаня, ну, бабаня… – кинулась к ней внучка. – Чего ты… Гляди, какие хорошенькие.

Алексей тоже подошел, сказал:

– Мама, не надо.

Но Мартиновна плакала, и в слезах ее кто виноват был… Длинная нескладная жизнь? А может, те, трофейные ботики, с крючочками и шнурками, из молодости? Или вот эти?

Алексей не выдержал, вышел на крыльцо, закурил. Ольга выскочила вслед за ним. Пыхнув папиросой и проглотив ком в горле, Алексей сказал:

– Ты гляди не вздумай у нее забирать.

– Чего уж я, совсем, что ли… – прошептала Ольга. В глазах у нее стояли слезы.

Как рассказать…

Каж­дую весну, вот уже пятый год под­ряд, Гри­го­рий брал отпуск на десять дней и уез­жал на весен­нюю рыбалку, на Дон.

Он рабо­тал на заводе свар­щи­ком-мон­таж­ни­ком, имел жену и двоих детей, дочку и сына. Завод­ское началь­ство и домаш­нее к его при­хоти отно­си­лось с усмеш­кой, но снис­хо­ди­тельно. Так, как и должно по-чело­ве­че­ски отно­ситься к стран­ной, но никому особо не меша­ю­щей блажи соро­ка­лет­него мужика, хоро­шего работ­ника и доб­рого семьянина.

Отпуск он брал на десять дней и все­гда управ­лялся, не опаз­ды­вал. К сроку при­ез­жал, при­во­зил немного вяле­ной рыбы, с пол­сотни чехони да синьги в соли; ухит­рялся даже све­жей, суда­ков при­во­зить, раз­де­лан­ных и под­со­лен­ных, ведь время уже сто­яло теп­лое. Но привозил.

Домаш­ние уху и судачка отвар­ного ели да похва­ли­вали. Соседи по дому завист­ливо гля­дели, когда Гри­го­рий в поло­жен­ный срок выве­ши­вал на бал­коне не мос­ков­ских пес­ка­рей, а сабель­ную чехонь да синца — доб­рую дон­скую рыбу, кото­рая при хоро­шей вялке све­тится на солнце насквозь.

И сам Гри­го­рий за эту неделю здо­ро­вел, лицо и руки покры­ва­лись зага­ром, весе­лее он гля­дел. И жена радо­ва­лась, потому что здо­ро­вьем ее мужик похва­стать не мог. Родился он в войну, отца с мате­рью поте­рял, рос в дет­доме да ФЗО в голод­ные годы — теперь это, видно, все и отражалось.

Нынеш­ний год, как и все преж­ние, Гри­го­рий с конца фев­раля начал вни­ма­тельно теле­ви­зор гля­деть, про­грамму «Время”, когда о погоде гово­рили. Он даже запи­сы­вал тем­пе­ра­туру на осо­бой бумажке. И в «Изве­стиях” сле­дил за послед­ней стра­ни­цей, где о погоде все­гда подробно сооб­щали. Ему нужно было, чтобы Дон вскрылся, и лед про­несло, и немного потеплело.

Но в нынеш­ний год весна при­поз­дала. При­шел март, и апрель потя­нул, а все холода, холода сто­яли. Гри­го­рий нерв­ни­чал, томился. Все уже лежало наго­тове: сна­сти, цел­ло­фа­но­вые мешки для рыбы, кое-какие хар­чишки, немного гостин­цев для ребят зна­ко­мого, у кото­рого Гри­го­рий все­гда оста­нав­ли­вался. Все было готово.

И нако­нец гря­нуло. На юге весна нача­лась. Гри­го­рий купил билет, заяв­ле­ние напи­сал на свои десять дней и поехал.

Поезд ухо­дил из Москвы к вечеру, с Казан­ского вок­зала. Летели мимо зна­ко­мые плат­формы Под­мос­ко­вья. К вечеру при­хо­дили в озяб­шую Рязань. А утром за окнами лежала уже иная земля, весен­няя. Весен­ний ветер летел над чер­ной паш­ней. Огла­шенно орали грачи в стан­ци­он­ных скве­рах. Оран­же­вые трак­тора с крас­ными сеял­ками ползли по колеям. И Гри­го­рий начал вол­но­ваться. Он усме­хался, но ничего не мог с собой поде­лать. Чаще курил. И все думал, как он при­е­дет, как по улице пой­дет, откроет калитку. О встрече думал и невольно улы­бался, хорошо ему было.

Как и вся­кий чело­век, с малых лет не знав­ший родни, Гри­го­рий жалел об этом. Он все­гда зави­до­вал людям, у кото­рых кто-то был в дру­гом городе. Он ино­гда меч­тал, в моло­до­сти, конечно, больше, но и сей­час меч­тал, а вер­нее, при­ду­мы­вал себе какую-то родню. И пред­став­лял, как он едет туда, подарки берет, при­ез­жает. И какая радость, ведь столько не виде­лись, раз­го­во­ров сколько… Очень ему хоте­лось в гости при­е­хать, к род­ным. Но род­ных не было. А может, и были, да поте­ря­лись в войне. В дет­дом он попал маль­чон­кой и, конечно, ничего не пом­нил. Какая уж родня…

Но теперь, когда дети его росли и взрос­лели, Гри­го­рий часто думал о той поре, когда дочка и сын сво­ими семьями зажи­вут, в дру­гих горо­дах. И вот тогда к ним можно будет ездить в гости. Да и у невестки, у зятя, конечно, будут роди­тели, время-то мир­ное. Тогда можно и пого­стить. Он как-то жене рас­ска­зал, она сме­я­лась и ругала его: «Дур­ной… Пусть они здесь живут, возле нас, в Москве, а ты их куда-то за три­де­вять земель гонишь… Тоже мне, отец…” Он спо­рить не стал. Но про себя все же думал, что хоть один да уедет.

И сей­час, в вагоне, когда поезд под­хо­дил к Вол­го­граду, Гри­го­рий начи­нал вол­но­ваться. Он боялся опоз­дать. И потом, на авто­вок­зале, нерв­ни­чал: ему быст­рее хоте­лось уехать, а не ждать здесь. Биле­тов на бли­жай­ший авто­бус не было, и он упро­сил шофера и ехал стоя. Отма­хав тысячу верст, он не мог ждать послед­него шага, каких-то пять­де­сят — шесть­де­сят километров.

В Новом Рога­чике, как раз на сере­дине пути, много людей схо­дило, и тогда он сел в кресло и гля­дел в окно. А за окном сто­яла насто­я­щая весна. Зеле­нело что-то в полях. И обо­чины начи­нали зеле­неть. И в при­до­рож­ных селе­ньях люди копали землю, что-то сажали, навер­ное кар­тошку. И Гри­го­рий успо­ко­ился, пони­мая, что и нынче при­е­хал вовремя, не опоздал.

Посе­лок, куда он спе­шил, стоял на Дону, но был невзрач­ным, неза­вид­ным: малень­кие дома, гряз­ные улицы, един­ствен­ная нитка раз­би­того асфальта.

Но что посе­лок, что дома его…

От авто­бус­ной стан­ции вела пря­мая дорога, в три квар­тала. Гри­го­рий быстро дошел, отво­рил ветхую калитку. На кры­лечке чемо­дан поста­вил и закурил.

Дверь была заперта на щеколду, зна­чит, хозяйка во дворе. Гри­го­рий сел на крыльцо и курил, ожи­дая. Какая-то нелов­кость под­сту­пала, робость: как-никак, а при­е­хал он в чужой дом.

— При­е­хал, Гриша! Опять при­е­хал… — нако­нец раз­дался от сарая голос. Приехал…

Гри­го­рий встал, засме­ялся, глядя, как спе­шит к нему, торо­пится ста­рая жен­щина в теп­лом платке, фуфайке.

— Да вот при­е­хал, тетя Варя… Примешь?

— Такого гостя да не при­нять, доро­гого… — голос жен­щины дро­жал, и она начи­нала плакать.

— Будет, тетя Варя, слезы-то лить… — успо­ка­и­вал ее Григорий.

Они встре­ча­лись уже кото­рый раз, пятую или шестую весну, но при­ла­диться не могли вот в этом, пер­вом шаге, в пер­вые минуты встречи. Тут полу­ча­лась какая-то заминка, нелов­кость. Обни­маться им было не с руки, потому что они были совер­шенно чужими людьми друг для друга. И про­сто руч­каться — неловко, уж больно по-холод­ному. И потому они лишь здо­ро­ва­лись, гля­дели друг на друга, гово­рили какие-то слова — тем и кон­ча­лась встреча. И нынче было как все­гда. Посто­яли, тетка Варя всплак­нула, Гри­го­рий курил. А дальше все шло как по писаному.

— Пошли, Гриша, в хату, — ска­зала хозяйка. — Прямо как ждала тебя. Щей нынче хоро­ших нава­рила, со сви­ни­ной. Тут по сосед­ству кабана заре­зали, ну, я и взяла немного. Да столько щей нава­рила, одной и за неделю не поесть. Зна­чит, гос­подь подсказал…

За обе­дом шел обыч­ный раз­го­вор. Тетка Варя рас­спра­ши­вала о жене да детях; Гри­го­рий — о мест­ных ново­стях да о здоровье.

Тебякины жили напротив бригадной конторы, через дорогу. Сама Наталья числилась при конторе в истопниках да уборщицах. Это было очень удобно: зарплата твердая и дом под рукой. Приезжий народ, когда в конторе оказывалось пусто, шел к Тебякиным и спрашивал, где искать управляющего, зоотехника или еще кого. Им говорили.

И в этот ясный январский день приезжий вошел к Тебякиным во двор, огляделся, опасаясь собаки, крикнул от ворот:

– Хозяева дома?!

Никто ему не ответил. Приезжий прошел по двору. Просторен был тебякинский двор: дом под жестью, рядом теплая кухня флигеля, сараи, катухи. На скотьем базу копошились люди. Приезжий подошел ближе: старик с мальчонкою убирали навоз, набрасывая его в деревянные санки с коробом. В опущенных треухах, телогрейках, валенках с калошами, они работали молча и гостя не видели.

– Здорово живете! – окликнул их приезжий человек.

Старик поднял голову.

– Хозяйка в домах, – сказал он и кончил разговор, возвращаясь к работе.

Мальчик и вовсе глаз не поднял, управляясь лопатой.

– От дяди Левона поклон вам привез, от бабы Лены, – сказал гость.

Старик распрямился, опершись на вилы, поглядел, словно вспомнил, ответил не торопясь:

– Спасибо. Значит, живые-здоровые… Слава Богу.

В эту минуту хозяйка вышла на крыльцо, и старик окликнул ее:

– Наталья, встрень человека!

Мальчик, оставляя лопату, окинул взглядом нагруженные санки, сказал деду:

– Повезли.

По приезжему он лишь скользнул равнодушным взглядом, пристраиваясь к санной упряжке. Веревочная бечева, прилаженная к саням, была длинна, позволяя мальчику и старику удобно впрячься. Они взяли разом и потянули груженые санки по набитой снежной колее в низы, в огород. И согласен был ход старого и малого.

Хозяйка оказалась приветливой и говорливой. В доме, резонов не слушая, она поставила чай и закуску, живо расспрашивая о родне.

– Свекор-то не больно разговорчивый, – сказал гость.

– Старовер, – оправдалась хозяйка. – Кулугурами их раньше называли. Меня взяли, так я с непривычки… – посмеялась она, вспоминая, и, вздохнув, добавила задумчиво: – Баба Маня у нас померла. Дед скучает, и Алешка.

Попили чайку, поговорили. Гость вспомнил о делах.

– Я приехал-то к вашему управу.

– Он на ферме. Алешка вас проводит. Только обедать – к нам. Василий придет. Он всегда дядю Левона поминает и братьев. Они же смолоду… – Хозяйка выбежала во двор, крикнула сына и вернулась. – Глядите к управляющему не заходите обедать, к нам, к нам. А то Василий обидится.

Отворилась дверь, вошел сынишка хозяйки, спросил:

– Звала, мама?

– Проводишь дядю на ферму. Найдешь управа. Понял?

– Санки еще одни с дедой отвезем, – сказал мальчик.

– Ху-ух, делучий… А то без тебя… С дедой…

Сын, ничего не отвечая, повернулся и вышел. Мать покачала головой, сказала, извиняясь:

– Проводит, проводит. Не дитё, а порошина в глазу. Кулугуристый… Быча.

Последнему слову гость посмеялся, но, когда шли они с мальчиком, понял, что слово точное.

Мальчик не больно разговаривал: «да» и «нет». Пухлая розовая губенка выпячивалась вперед, голова была крупной, лобастой. И словно бычился он, глядел недоверчиво, исподлобья.

– В каком же ты классе?

– Во втором.

– Как учишься?

– Без троек.

– В Вихляевке школа? – спросил гость и поглядел на далекую Вихляевскую гору, которая поднималась над округой и светила теперь снежной белью.

– В Вихляевке…

– Пешком или возят?

– Когда как… – уклончиво ответил мальчик.

– Ты в райцентре был?

– Нет.

– Приезжай в гости. У меня сын – ровесник твой.

На мальчике была телогрейка, перешитая из военного, защитного цвета, с ясными пуговицами.

– Мать ватник-то сшила?

– Баба, – коротко ответил мальчик.

– А валенки дед катал, – догадался гость, любуясь аккуратными черными катанками, мягкими даже на погляд.

– Деда.

– Молодец у тебя дед.

Мальчик покосился, давая понять, что эта похвала – лишнее.

Ферма стояла от хутора на отлете, в белом поле, чернея скирдами сена, соломы, силосными курганами. Приземистые строения по окна тонули в снегу. На крышах – пухлые высокие шапки.

Осень в округе тянулась долгая, с дождями. Лишь к Новому году подморозило, неделю шел снег. А теперь разъя́снило. Белесое солнце светило, не грея. Другой день тянул восточный жесткий ветер. Понизу мело. Ленивая поземка дымными ручьями обтекала снежные заструги.

На ферме, на базах ее, стоял птичий гвалт: стайки воробьев перелетали с места на место, ища легкой поживы: тяжелые голуби поднимались сизой тучею, закрывая небо, делали круг и опускались; стрекотали говорливые сороки; чопорное воронье расселось на жердях изгороди в терпеливом ожидании.

«Беларусь», синий тракторенок, пофыркивая дымом, пробирался глубокой колеей вдоль базов. Из прицепа, через рукав, сыпалась в кормушки желтая мешанина силоса. Коровы спешили к корму, слетались птицы.

Мальчик остановил трактор и крикнул:

– Дядя Коля! Управа не видал?!

– В водогрейке! – ответил тракторист. – И отец там.

Последняя скотина выбиралась из темных пещер коровника, от соломенного кургана, что высился посреди база, из-под загата, где в затишке, под ветром, теплей и покойней. Теперь все спешили к силосу, к еде, выстраиваясь над кормушками.

Баз опустел. И тогда объявился посреди него красный бычок. Маленький, взъерошенный, в сосулях, он стоял на снегу, ноги врастопырку, нитка пупка – чуть не до земли, голову опустил, словно обнюхиваясь.

Мальчик заметил его, позвал:

– Быча, быча… Чего тут стоишь?

Телок поднял голову.

– Какой-то ты… Мамка не облизала, глупая… – сказал мальчик и погладил по взъерошенной шерсти.

Бычок еще не походил на скотину, все в нем было детское: мягкое тело, тонкие, в камышинку, ноги, белые, не затвердевшие копыта.

Телок тронул носом руку мальчика и глядел на него большими синими, словно сливины, глазами.

– Ты тут, парень, задубеешь, – сказал мальчик. – Мамка-то где?

Ждать от телка ответа, тем более от такого, было трудно. Мальчик на приезжего оглянулся, сказал:

– Надо его хоть к загату отвесть, там теплей. Пошли, – подтолкнул он телка и почуял его хрупкую плоть.

Телок покачнулся и было упал, но мальчик повел его, оступаясь на ископыченной, колдобистой земле. Он довел бычка да загата – соломенной стены – и здесь отпустил.

– Вот и стой здесь. Понял?

Телок послушно прислонился бочком к соломе.

Мальчик, а за ним приезжий пошли с база, телок проводил их взглядом и закричал тонким блеющим голоском, вытягивая шею.

– Дишканит, – сказал, улыбнувшись, мальчик.

За воротами база стоял мужчина-скотник с вилами.

– Отца ищешь? – спросил он.

– Управа. Вот ему, – ответил мальчик, показывая на гостя.

– В водогрейке все.

– А у вас там телок, – сказал гость.

– Да… Вчера вроде не было.

– Значит, отелилась. Чего же вы его не определите никуда?

Скотник внимательно оглядел гостя, сказал бодро:

– Нехай пообвыкнется день-другой, трошки закалку возьмет. А там и определим. Вот так, – кашлянул он.

Воронье, сидевшее на жердях ограды, от гулкого кашля его лениво поднялось и снова уселось.

– Умная птица, – засмеялся скотник и, кинув на плечо вилы, пошел в коровник.

– Подохнет… – проговорил мальчик, не глядя на приезжего.

А в водогрейке было тепло и людно. Гудело в топке пламя, синел папиросный дым, и лежали на столе бело-рябые арбузы, корки от них и пара ломтей с алой мякотью в лужице сока.

– Откуда арбузы? – удивился приезжий. Управляющий отделением поднялся со скамьи, гостю навстречу, и объяснил:

– Когда силос закладывали, завалили туда несколько машин арбузов. С бахчей оборушки. И ныне открыли яму, прям расхорошие. Покушайте.

Мальчик взглянул на отца, тот понял его и дал ломоть. Гость ел, похваливая, потом спросил управляющего:

– Откуда у тебя телок на базу? У вас же молочного гурта нет?

– Яловых докармливаем. А они видишь… Какого уж бог подаст.

– Ну, и куда ты их?

– Куда… – хмыкнул управляющий, отводя глаза. – Туда. Кто их где ждет? Они же яловыми числятся. Попробуй переиграй. А то ты сам не знаешь…

– Знаю, – опустил глаза приезжий, – да как-то… Все же живая душа.

Управляющий лишь покачал головой. Мальчик доел ломоть, отец обтер ему ладонью мокрый рот и сказал:

– Ну, беги домой.

На воле ветер ударил в лицо стылостью. Но так легко дышалось после дыма и пара! Наносило пресным духом соломы и терпко-бередящим силосом, и даже арбузиком пахло от раскрытой ямы.

Мальчик пошел было напрямую к дороге, к дому. Но вдруг передумал и заспешил к скотьему базу. Там, в затишке, возле соломенной стены загата, красный телок стоял на том же месте.

Недолго думая, мальчик подошел к сену, скирды которого высились неподалеку. В прошлые годы, когда домашняя корова Зорька приносила телят, за ними ухаживали мальчик с покойной бабушкой Маней. И он знал, какое сенце нужно маленькому теленку, правда, попозднее. Зеленое, с листиками. Его пучком подвешивали, и телок похрумкивал.

В большом колхозном скирду найти такое сено было труднее, но мальчик нашел пучок-другой зеленой листовой люцерны и отнес телку.

– Ешь, – сказал он, – ешь, живая душа…

Живая душа… Это было умершей бабы Мани присловье. Она жалела всякую скотину, домашнюю, приблудную, дикую, а когда ее укоряли, оправдывалась: «А как же… Живая душа».

Телок потянулся к пучку сена, шумно понюхал его. А мальчик пошел домой. Вспомнилась бабушка, с которой жили они всегда, до этой осени. Теперь она лежала в земле, на заметенном снегом кладбище. Для мальчика баба Маня пока оставалась почти живой, потому что он долго знал ее и расстался недавно, и потому не мог еще привыкнуть к смерти.

Теперь, по дороге к дому, он поглядел на кладбище: в белом поле чернели кресты.

А дома дед еще не ушел с база: кормил и поил скотину.

– Деда, – спросил мальчик – телок может на одном сене прожить? Малый. Только родился.

– Молочка ему требуется, – ответил дед. – Ныне вот наша Зорька должна принесть. Телочка.

– Нынче, – обрадовался мальчик.

– Ныне, – повторил дед. – Ночь не придется спать. Караулить.

Корова стояла рядом, большая, бокастая, и шумно вздыхала.

А в доме мать готовилась встретить гостя: катала тесто для гусиной лапши, и в духовке что-то спело, сладкий дух горячего печева разносился по хате.

Мальчик пообедал и убежал кататься с кургана и домой заявился лишь вечером.

В доме горели огни. В горнице, за столом, сидели приезжий и вся родня. Отец, мать, дед в новой рубашке, с расчесанной бородой, тетка с дядей и сестры. Мальчик неслышно вошел, разделся, пристроился на кухне и поел. И лишь тогда его заметили.

– А нам и в глаза не влезло, что ты пришел! – удивилась мать. – Садись с нами вечерять.

Мальчик мотнул головой, коротко ответил:

– Я поел, – и ушел в дальнюю комнату. Он стеснялся чужого.

– Ух, и натурный, – попеняла мать. – Прям старичок.

А гость лишь глянул на мальчика и тотчас вспомнил о теленке. Вспомнил и сказал, продолжая начатый разговор:

– Вот живой пример. Теленок, этот, на базу. Ведь колхоз должен лишней скотине радоваться.

– А вот нам такие телки – одна морока, – засмеялся хозяин дома и серьезно добавил: – Не числится – и шабаш. Тама, на ферме, на Большеголовке, от своих криком кричат. По-пожарному. Дохнут они. Их уже ставили на вопрос. Одного заведующего спешили, другому – не слаже.

– Дожилися… Хозяева… – покачал головою дед.

А мальчик зажег свет в комнате-боковушке, пристроился на кровати с книжкой. Но не читалось. Рядом, через комнату, сидели родные, слышался их говор и смех. Но было тоскливо. Мальчик глядел в темное окно и ждал, когда дед вспомнит о нем и придет. Но дед не приходил. Бабушка бы пришла. Она бы пришла и принесла вкусную печенюшку, из тех, что лежали на столе. Она бы пришла, села рядом, и можно было прилечь к ней на колени, ласкаясь и задремывая.

За окном наливался густой синью январский вечер. Соседний дом, амочаевский, светил будто издалека, а дальше стояла тьма. Ни хутора, ни округи.

И снова вспомнилась баба Маня, словно живая. Так хотелось услышать ее голос, тяжелую шаркающую походку, почуять руку. В каком-то оцепенении мальчик поднялся, подошел к окну и, глядя в глухую синеву, позвал:

– Бабаня… Бабань… Бабанечка…

Он вцепился руками в подоконник и глазами впился во тьму, ожидая. Он ждал, слезы стояли в его глазах. Он ждал и, казалось, видел через тьму кладбище, занесенное белым снегом.

Бабушка не пришла. Мальчик вернулся к кровати и сел, теперь уже никуда не глядя, никого не ожидая. В комнату заглянула сестра. Он приказал ей:

– Уйди.

– У-у, быча… – укорила сестра, но ушла.

Мальчик не слышал ее, потому что вдруг ясно понял: бабушка никогда не придет. Мертвые не приходят. Их уже никогда не будет, вроде и не было. Настанет лето, потом снова зима… Школу он кончит, в армию уйдет, а бабушки все не будет. Она осталась лежать в глубокой могиле. И ничем ее не поднять.

Слезы высохли. Стало вроде легче.

А потом вспомнился телок с колхозной фермы. Он должен умереть нынешней ночью. Умереть и тоже никогда не оживеть. Другие телки будут дожидаться весны и дождутся ее. Задрав хвосты, будут носиться по обтаявшему базу. Потом лето настанет, и вовсе хорошо: зеленая трава, вода, по выгону бродить, бодаться, играясь.

Мальчик решил все разом: он возьмет сейчас санки, привезет бычка и поселит в кухне, с козлятами. И пусть он не умирает, потому что живым лучше, чем мертвым.

Он проскользнул в кухню, схватил одежонку и кинулся из дома. Деревянные санки с коробом были легки. И мальчик рысью помчался напрямую к амбарам, а потом по гладкой накатанной дороге от хутора к ферме.

Позади оставались желтые огни домов, впереди открывалась смутно белеющая степь и небо над ней.

Месяц уже истаивал, белый его рожок светил неярко: поблескивала накатанная дорога, посверкивал на застругах искрами снег. А в небе такой же молочный шлях тянулся через звездное поле, но ярче земного горели льдистые огни, от края до края.

Желтые фонари скотного двора и совсем робкие, прижмуренные окошки фермы ничего не освещали. Свет поярче лился от теплой кочегарки, где и теперь сидел человек.

Но мальчику не нужны были чужие глаза, и он обошел скотный баз снизу, от речки. Он сердцем чуял, что телок сейчас там, где он оставил его, у ворот, под стеною загата.

Телок был на месте. Он уже не стоял, а лежал, привалясь к стене соломы. И тело его, остывая, принимало холод, и лишь сердце еще слабо стучало в теплом нутре.

Мальчик распахнул пальто и, обняв теленка, прижался к нему, согревая. Сначала телок ничего не понял, потом заворочался. Мать он почуял, теплую маму, которая наконец пришла, и пахло от нее сладким духом, какого давно просила изголодавшая и иззябшая, но живая душа.

Настелив в санки соломы, мальчик повалил телка в короб и сверху его соломой накрыл, сохраняя тепло. И двинулся к дому. Он торопился, спешил. В доме могли его спохватиться.

Он въехал на баз от сенника, из темноты, и втянул теленка в кухню, к козлятам. Учуяв человека, козлята затопотили, заблеяли, кинулись к мальчику, ожидая, что им привели матерей. Мальчик устроил теленка у теплой трубки и вышел во двор.

Свет фонаря желтел в коровьем катухе, и голос деда слышался:

– Ну, моя хорошая, давай, давай… Давай Зорюшка…

– Деда! – позвал мальчик.

Дед с фонарем вышел на баз.

– Чего тебе?

– Деда, я телка привез, с фермы.

– С какой фермы? – удивился дед. – Какого телка?

– С колхозной. Он там к утру бы замерз. Я его привез.

– Кто тебя научил? – растерялся дед. – Ты что? Либо умом рухнулся?

Мальчик поднял на него вопрошающие глаза и спросил:

– Ты хочешь, чтобы он помер и его кобели по хутору таскали? А он – живая душа… да!

В голосе мальчика зазвенели слезы, и дед сказал:

– Погоди. Паморки отбил. Это какой телок? Обскажи.

Мальчик рассказал сегодняшнее, дневное, и снова попросил:

– Деда, пускай он живет. Я за ним буду доглядать. Я совладаю.

– Ладно, – выдохнул дед. – Чего-нибудь придумаем. Ох, отцу-то, отцу неладно. Он где, телок-то?

– В кухне, у козлят отогревается. Он нынче не ел.

– Ладно, – махнул рукой дед, ему вдруг почудилось нужное. – Семь бед… Только бы нас Зорька не подвела. Я тут сам управлюсь. И молчи. Я сам.

В голосе деда мальчик почуял твердое и кинулся в дом.

– Ты где пропадал? – спросила мать.

– У Шляпужков, – ответил он ей и стал собираться ко сну.

Он чуял, что его познабливает, и, когда очутился в постели, устроил себе тесную пещерку под одеялом, надышал ее до жары и лишь потом высунулся наружу, решил дождаться деда.

Но разом сморил его крепкий сон. Сначала мальчик вроде все слышал и видел: огонь в соседней комнате, голоса, и рожок месяца в верхней шипке окна светил ему. А потом все затуманилось, лишь белый небесный свет становился ярче и ярче, и теплом пахнуло оттуда, таким знакомым, родным, что, даже не видя, мальчик понял: это баба Маня идет. Ведь он звал ее, и она, поспешая, идет к внуку.

Тяжело было открыть глаза, но он открыл их, и ослепило его светлое, словно солнышко, бабы Мани лицо. Она торопилась навстречу, протягивая руки. Она не шла, не бежала, она плыла по ясному летнему дню, а рядом с ней красный телочек вился.

– Бабаня… Быча… – прошептал мальчик, и тоже поплыл, раскинув руки.

Дед вернулся в хату, когда за столом еще сидели. Он вошел, встал у порога и сказал:

– Радуйтесь, хозяева… Зорька двух принесла. Телочка и бычок.

Из-за стола и из хаты всех разом выдуло. Дед усмехнулся вослед и прошел к внуку, свет зажег.

Мальчик спал. Дед хотел было погасить свет, но рука остановилась. Он стоял и глядел.

Как хорошеет детское лицо, когда сморит его сон. Все дневное, отлетев, не оставляет следа. Заботы, нужды еще не полонили сердце и ум, когда и ночь – не спасенье, и дневная тревога дремлет в скорбных морщинах, не уходя. Все это – впереди. А теперь добрый ангел мягким крылом своим прогоняет несладкое, и снятся золотые сны, и расцветают детские лица. И глядеть на них – утешенье.

Свет ли, топот ли на крыльце и в коридоре потревожили мальчика, он заворочался, зачмокал губенками, прошелестел: «Бабаня… Быча…» – и засмеялся.

Дед погасил электричество, дверь прикрыл. Пусть спит.