Сколько братьев карамазовых?

Достоевский и современная Россия
Александр Афанасьев
19.04.2021

Либеральная эпоха в России в творческом плане оказалась на удивление бессильной и бесплодной. Задавшись целью вытравить из России воспетый Александром Пушкиным сказочный «русский дух», идеологи либерализма занялись сугубо разрушительной деятельностью. Цель в этой области ими была обозначена грубо и жёстко: подвергнуть остракизму всё то, чем гордятся россияне, в первую очередь русский народ, и заставить их стыдиться своего прошлого, своих традиций, собственной самобытности. Вслед за историей страны, особенно советского периода, вульгарному осмеянию и саркастическому очернению подверглась русская литературная классика XIX века: Пушкин, Достоевский, Толстой.

Всем трём русским классикам досталось от «креативных» либеральных потрошителей по полной. У Пушкина издёвке подверглась «Пиковая дама», может быть, именно потому, что вскрывала гибельность игрового азарта и власти денег над душами людей. У Толстого своеобразного прочтения удостоилась «Анна Каренина» с грубым выпячиванием адюльтера и полным вымарыванием высоконравственной линии Константина Левина. У Достоевского под либеральный прицел попал «Идиот» с превращением благонравного князя Мышкина в сатанинского «князя Тьмышкина». При этом «креативщики» вовсе не озабочивались созданием собственных шедевров, а просто хамски глумились над русскими классиками.

Вовсе не ради юбилея Фёдора Михайловича Достоевского (1821–1881), а по принципу справедливости я решил проанализировать главное произведение писателя, опубликованное им накануне смерти. Подобно тому, как роман «Воскресение», написанный Львом Толстым за 10 лет до его смерти, подвёл итог эпическому рассмотрению русского духа, Фёдор Достоевский сделал, по сути, то же самое «Братьями Карамазовыми» (1879-1880).

Роман «Братья Карамазовы» по манере письма, форме отображения действительности и расставленным смысловым акцентам является сложным литературным произведением, в котором, тем не менее, нет ничего случайного, необдуманного или преходящего. При всей его неровности, кажущейся незавершённости и перегруженности бытовизмом он наполнен подтекстными символами и аллюзиями, которые делают произведение Достоевского глубокомысленным философским трактатом и даже практическим руководством к действию.

Однако философичность и практицизм романа выражены не напрямую, а заложены в систему образов, раскрытие которой требует, на мой взгляд, вдумчивой расшифровки.

Начну решение головоломки с образа автора. Запев и концовка романа ведутся как бы от имени словоохотливого уездного летописца, имеющего явное сходство с Ракитиным, «всё и про всех знавшим» в уезде. В центральных же главах – «Алёша», «Митя», «Мальчики», «Иван» — в дело вступает некий скрытый за кадром духовед, повествующий безлично, анонимно. Эта игра в прятки, думается, понадобилась Достоевскому не столько для придания дополнительной занятности повествованию, сколько свидетельствует о неизжитом смолоду страхе перед властными «цензорами».

Необычайно сложен в романе образ времени. Время у Достоевского развёрнуто во всю его протяжённость: прошлое, настоящее, будущее. Прошлое в романе символизируют глава семейства Карамазовых Фёдор Павлович, опекун Мити Пётр Александрович Миусов, штабс-капитан в отставке Снегирёв и старец Зосима. Судя по косвенным намёкам («либерал 40-50-х годов», «тринадцать лет назад»), это поколение конца 40-х и середины 60-х годов XIX века. В России это было предреформенное и начало пореформенного времени, характеризовавшегося великими ожиданиями и полным разочарованием российского «прогрессивного» общества.

Братья Карамазовы – Дмитрий, Иван и Алексей, а также их незаконнорожденный сородич Смердяков олицетворяют собой образы настоящего. При этом каждый из них символизирует не только специфические черты мятущегося времени, но и его динамику («старший», «средний», «младший»).

«Мальчики» создают образ будущего, идеологом которого выступает Алексей. Подобная постановка временной проблематики позволяет Достоевскому одновременно быть судьёй неприглядного прошлого, адвокатом смутного настоящего и провозвестником обнадёживающего, но очень хрупкого будущего.

Именно прошлое в замысле автора предопределило название романа. Карамазов-отец, карамазовщина – такова линия осуждения автором разрушенного, разломанного либеральными реформами прошлого России. Макс Фасмер слово «карамазый» толкует как «смуглый» (с лица), производя его от тюркского «kara» («чёрный»). Глагол «мазать» в сочетании со словом «чёрный» придаёт фамилии главных героев уничижительный оттенок: измазанные, неопрятные люди. В то же время существительное «карамаз» напрашивается на ассоциацию со словом «богомаз». Однако, если последнее было народным прозвищем иконописцев, рисующих божьи лики, то «карамаз» ассоциируется уже с человеком, чернящим Бога и других людей, скептически к ним относящимся.

Достоевский не скупится на уничижительные эпитеты в адрес выведенного в главные герои реформируемого прошлого России Фёдора Павловича Карамазова, мазохистски присвоив ему своё имя и тем самым как бы бичуя самого себя за собственные прегрешения. Ничтожный мозгляк. Вертеп грязного разврата. Тип человека дрянного и развратного, но умеющего обделывать имущественные делишки. Умный и хитрый сумасброд. Общий смысл этих хлёстких характеристик должен рождать неизбежную ассоциацию, — каков герой, таково и время, развратное по своим нравам и меркантильное по способам человеческого существования.

Антиподность общественных нравов эпохи перемен выражена у Достоевского образами жён главы семейства. Первая из них, взятая «увозом» (бегство из родительского дома), олицетворяет порочное дитя порочного времени. Она происходила из богатого и знатного рода, что и привлекло в ней расчётливого Карамазова. По характеру была ветреной бунтаркой («из бойких умниц»). В семейной жизни её отличали беспорядочность и вечные сцены. Сбежала с семинаристом-учителем, когда Мите было 3 года. В Петербурге «пустилась в эмансипацию». Скончалась скоропостижно.

Шестнадцатилетняя вторая жена была полной противоположностью первой, хотя и здесь не обошлось без «увоза». Происходила она из сироток и «состояла» при благодетельнице-генеральше. В замужестве проявила феноменальное смирение. В то же время была склонна к истерическим припадкам. Умерла, когда Алёше исполнилось 4 года. Образ этой жены рождает ассоциацию забитости, униженности и хрупкости существования благонравной русской женщины.

Помимо двух жён, у похотливого Фёдора Павловича была ещё и третья роковая половая связь с уличной юродивой Лизаветой по прозвищу Смердящая.

Она родила сына, который под фамилией Смердяков вошёл в семью Карамазовых на правах лакея. В этом образе Достоевский собрал всё самое низменное и убогое, что периодически всплывало на Руси.

Изображением столь бурной брачно-половой жизни Фёдора Карамазова, Достоевский, думается, преследовал, по меньшей мере, три цели. С одной стороны, оно должно было образно подчёркнуть сущностный авантюризм, извращённый патологизм и безграничную развратность главы семейства. С другой стороны, это должно было объяснить разнородное, но в целом негативное женское влияние на братьев Карамазовых. Однако, безусловно, было ещё и нечто третье, более важное, а именно – безопасный способ выражения крайнего неодобрения автором «женской стороны» личной жизни Александра II. Указание на связь своего «героя» с юродивой должно было выразить высшую степень общественного негодования порочащей царя-либерала тайной связью с фрейлиной Екатериной Долгорукой, которую российский самодержец поселил во дворце над своими покоями и поднимался к ней на лифте.

Не менее сложной у Достоевского выступает антитеза образов отца и отцеубийства. Отцеубийство составляет главную интригу романа, его больной нерв и его удручающую парадоксальность. Всё предшествующее в романе ведёт к отцеубийству и всё последующее из него вытекает. Отец не только нравственно уродлив, но и провоцирует нарастающее негодование детей. Однако он остаётся отцом(!), священной фигурой в патриархальной и патерналистской Руси. Оттого и мечутся братья, одновременно негодуя и изо всех сил подавляя своё негодование. К отцеубийству они, по сути, причастны все. Дмитрий оставляет письменное свидетельство своего желания убить отца. Иван всем строем своих мыслей подталкивает Смердякова к отцеубийству. Даже Алёша, предвидящий трагический исход, своим бездействием разделяет с братьями общую вину.

«Кашу» отцеубийства Достоевский, думается, заварил осознанно, с высоким и дальним прицелом.

Он начал писать свой роман-завещание в 1878 году, знаменовавшем начало глубокого политического кризиса в России, вызванного разрушением её традиционных основ и грозившего российской монархии великими бедами. 1 марта 1881 года Александр II был убит народовольцами. Достоевский немного не дожил до этого, но предчувствовал беду и хотел предупредить царя о гибельности либерального курса.

Одновременно автор как бы обвинял Александра II, преступившего заветы государственника-отца, в моральном отцеубийстве. Писатель также счёл своим долгом предостеречь потенциальных цареубийц о гибельных последствиях их преступного замысла для страны и для них самих.

Помимо отцовства и отцеубийства, Достоевского, по-видимому, весьма озабочивала проблема братства. Причём он полагал её настолько важной, что вынес «братьев» в заголовок книги. Братья в ней являются главными действующими лицами. Все остальные персонажи выглядят лишь приложениями и объектами их деятельности. Суть интриги романа автор загнал в столкновение характеров, образов мысли и мотивов поступков братьев Карамазовых – потенциальных отцеубийц. Кроме того, образом Алексея автор дал пример подлинного братолюбия.

Все братья Карамазовы у Достоевского – цельные натуры. Их проблемы вытекают не столько из навязанных им обстоятельств, сколько из поступков, обусловленных собственными характерами. Их пороки и недостатки, по сути, являются продолжением и сублимацией их же достоинств. Каждый из братьев представляет собой незаурядную личность. Кровное родство у них имеет весьма опосредованное значение: дом отца служит лишь местом встреч и мимолётных контактов. Их взаимное притяжение объясняется вовсе не родством, а провоцирующей интерес сущностной непохожестью. Подчёркивая этот факт, автор сводит Ивана и Алексея для сокровенной беседы не дома, а в одной из комнат трактира.

Характеристику каждому из братьев Достоевский даёт не по старшинству, а вразброс, по прихоти личной симпатии. Первенство в описании им отдаётся младшему брату — Алексею. Это «божий человек»: послушник монастыря, любимец старца Зосимы. От матери он унаследовал исступлённую стыдливость и врождённую целомудренность. Он нестандартен и парадоксален, воплощает в себе концентрированный позитивизм неиспорченной русской натуры: способный ученик, не пожелавший окончить курс гимназии; беззаботный человек, не ценящий денег; человеколюбец, жаждущий подвига и вполне способный примкнуть к социалистам.

Но главная парадоксальность образа Алёши состоит в том, что его честность и правдивость несут не благо окружающим, а раскол и тем самым служат катализатором вражды.

Следующим у Достоевского идёт Дмитрий. В характере он многое унаследовал от ветреной матери: легкомыслен, буен, кутила, вечно без денег. В поступках безрассуден, подвержен безудержным страстям. Типичный русский бунтарь с задатками Разина и Пугачёва, глушащий своё бунтарство в вине и разгульной жизни. Именно в силу этого конфликтные отношения с отцом приобрели у него характер непримиримой вражды. Соперничество же с отцом в любовной сфере вылилось у Дмитрия в дикую ревность, провоцирующую мысль об убийстве, которая превратилась у него в идефикс.

Полную противоположность Алексею и Дмитрию являл их брат Иван. Как и отец, он типичный «мозгляк»: безбожник и циник, отвергающий веру в Бога, но, вслед за Вольтером, считающий божественную идею «необходимой». Будучи по университетскому образованию естественником, дерзко ввязался в церковный спор. В опубликованной статье о церковном суде не удержался от фарса и насмешек. Проявив уживчивость с отцом, относился к нему с плохо нескрываемым презрением. По своим убеждениям скорее либерал, чем социалист. И вообще больше наблюдатель, чем деятель.

Самой же парадоксальной фигурой в романе является Смердяков. Приблудное дитя главы семейства де факто тоже был «братом», но об этом никто из окружающих не смел даже заикнуться. По официальному статусу определён в семье в качестве лакея. По Далю это комнатный слуга, прислужник, просто «человек» (безликое существо). Вскормленный слугой Григорием, он полностью разделял безбожные взгляды Ивана. В отличие от Дмитрия бесстрастен и скрытно высокомерен и, будучи лишён дара любви, являет собой полную противоположность Алёше. В образе Смердякова Достоевский, опережая события, вывел типаж монстра, пришельца, презирающего род людской. И именно этого изгоя Достоевский наделил собственным заболеванием – падучей, подавая этот факт, по-видимому, как смягчающее вину обстоятельство. Самоубийство Смердякова таит в себе намёк на самоубийственную политику властей и обречённость на погибель либерального строя.

Женское общество, в котором вращались братья Карамазовы, весьма немногочисленно. Столпами его Достоевский делает благородную девицу-институтку Катерину Ивановну и «шельму» Грушеньку. Катерина Ивановна — дочь полкового командира Дмитрия. Красавица с явным налётом благородного происхождения. Изысканные манеры. Гуманные убеждения. Но это всё внешность. Внутренность же её полностью противоположна внешнему облику. По душе она надменно горда, злобно ревнива, беспощадно мстительна и нервно истерична. Типичная представительница дворянской знати, клонящейся к сословному закату и духовному вырождению.

РазночинкаГрушенька является социальным и моральным антиподом «благородной» Катерины Ивановны. Сиротка-дочь диакона, по воле судьбы ставшая «фавориткой» купца Самсонова. За четыре года она, в духе времени, из робкой и застенчивой девочки превратилась в «раскрасавицу» Аграфену Александровну, женщину-«зверь» и царицу наглости. И всё это благодаря жестокой выучке у покойного Кузьмы Самсонова, старого сластолюбца и большого дельца.

Неоднократно подчёркнутая автором «русскость» Грушеньки создаёт собирательный образ той части русского общества, которая, будучи воплощением его здоровой духовной сущности, была разломана и развращена сотнями «самсоновых», вошедших в силу в либеральной России и ведущих её к духовной и физической погибели.

На фоне этих героинь Достоевский эпизодами иронично вводит в роман некую госпожу Хохлакову, идеалом которой является феминизм. Мечтая о высокой политической роли женщины в самом ближайшем будущем, Хохлакова позиционирует себя как «современную» женщину-мать. Сарказм автора здесь проявляется в том, что эта эмансипированная «госпожа», является матерью девочки-калеки и, не имея за душой ни гроша, строит фантастические планы обогащения. Это уродливый продукт и химерное достижение либеральной эпохи: манилов в юбке, обременённый заботой о сирых и убогих и мечтающий о сказочном богатстве.

Все три женщины, словно тайфуном, втянуты в вихреобразную круговерть семейных злоключений Карамазовых, но не облагораживают братьев, а всё запутывают и усложняют и, в конечном счёте, губят это семейство. Его главу убила роковая страсть к Грушеньке. Невиновный в убийстве отца Дмитрий из-за ревности и мстительности Катерины Ивановны присуждается к 20 годам каторги. Иван сходит с ума и только таким способом удостаивается жертвенной любви благородной девицы. РазвратнаяГрушенька вознаграждает невинного страдальца Дмитрия своей беззаветной и преданной любовью.

Получается как-то грустно и иронично: сначала женское окружение Карамазовых делает всё, чтобы погубить семейство, а погубив, приносит себя в жертву несчастным.

Вволю поглумившись над либеральным судом, превращённым из органа утверждения справедливости в балаганное шоу, и попеняв Америке как «другой каторге» для Дмитрия в случае его удачного бегства, Достоевский завершает свой роман профетическим монологом Алексея Карамазова на могиле умершего в нищете и страдании мальчика Илюши Снегирёва. «Будем прежде всего добры, — с душевным подъёмом говорит Алёша окружившим его мальчикам, — потом честны, а потом – не будем никогда забывать друг о друге». Последнее автор, по-видимому, адресовал не только конкретным мальчикам, но и всем людям, человечеству как таковому. Не забывать друг о друге – это значит быть сострадательными и человечными. Таков завет писателя и человека Фёдора Достоевского.

Современен ли нам этим романом Фёдор Достоевский и, если да, то в чём именно? На вопрос актуальности отвечаю безусловно утвердительно. В плане же «контента» перечислю только главные аналогии.

Во-первых, удивительное совпадение эпох. Ничему не научившись в собственной истории, мы снова умудрились вляпаться в безответственный либерализм с вытекающими из него параличом власти, хозяйственной неразберихой и жутким падением нравов.

Во-вторых, мы и сегодня наблюдаем в российском обществе торжество карамазовщины с её безалаберностью, цинизмом, алчностью и удручающим паразитизмом.

В-третьих, вирусная заражённость нашего общества идеями предательства и отцеубийства. Попранные честь и честность, преданность и верность, любовь и сострадание у нас уже полностью подменены их антагонистическими антиподами, которые потенциально чреваты отце- и богоубийством.

Уже этих трёх моментов вполне достаточно для того, чтобы сделать вывод не только о современности Достоевского, но и об актуальности его призыва быть добрыми, честными и человечными. Я бы к этому добавил – являться ещё и реалистами, блюсти как зеницу ока народный здравый смысл,являющийся нашим национальным достоянием.

Удастся нам всё это – честь нам и хвала, презрим завет классика, — и самоубийственного отцеубийства нам не миновать.

Посвящается Анне Григорьевне Достоевской

Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода.

(Евангелие от Иоанна, гл. XII, ст. 24).

От автора

Начиная жизнеописание героя моего, Алексея Федоровича Карамазова, нахожусь в некотором недоумении. А именно: хотя я и называю Алексея Федоровича моим героем, но, однако, сам знаю, что человек он отнюдь не великий, а посему и предвижу неизбежные вопросы вроде таковых: чем же замечателен ваш Алексей Федорович, что вы выбрали его своим героем? Что сделал он такого? Кому и чем известен? Почему я, читатель, должен тратить время на изучение фактов его жизни?

Последний вопрос самый роковой, ибо на него могу лишь ответить: «Может быть, увидите сами из романа». Ну а коль прочтут роман и не увидят, не согласятся с примечательностью моего Алексея Федоровича? Говорю так, потому что с прискорбием это предвижу. Для меня он примечателен, но решительно сомневаюсь, успею ли это доказать читателю. Дело в том, что это, пожалуй, и деятель, но деятель неопределенный, невыяснившийся. Впрочем, странно бы требовать в такое время, как наше, от людей ясности. Одно, пожалуй, довольно несомненно: это человек странный, даже чудак. Но странность и чудачество скорее вредят, чем дают право на внимание, особенно когда все стремятся к тому, чтоб объединить частности и найти хоть какой-нибудь общий толк во всеобщей бестолочи. Чудак же в большинстве случаев частность и обособление. Не так ли?

Вот если вы не согласитесь с этим последним тезисом и ответите: «Не так» или «не всегда так», то я, пожалуй, и ободрюсь духом насчет значения героя моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак «не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи – все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…

Я бы, впрочем, не пускался в эти весьма нелюбопытные и смутные объяснения и начал бы просто-запросто без предисловия: понравится – так и так прочтут; но беда в том, что жизнеописание-то у меня одно, а романов два. Главный роман второй – это деятельность моего героя уже в наше время, именно в наш теперешний текущий момент. Первый же роман произошел еще тринадцать лет назад, и есть почти даже и не роман, а лишь один момент из первой юности моего героя. Обойтись мне без этого первого романа невозможно, потому что многое во втором романе стало бы непонятным. Но таким образом еще усложняется первоначальное мое затруднение: если уж я, то есть сам биограф, нахожу, что и одного-то романа, может быть, было бы для такого скромного и неопределенного героя излишне, то каково же являться с двумя и чем объяснить такую с моей стороны заносчивость?

Теряясь в разрешении сих вопросов, решаюсь их обойти безо всякого разрешения. Разумеется, прозорливый читатель уже давно угадал, что я с самого начала к тому клонил, и только досадовал на меня, зачем я даром трачу бесплодные слова и драгоценное время. На это отвечу уже в точности: тратил я бесплодные слова и драгоценное время, во-первых, из вежливости, а во-вторых, из хитрости: все-таки, дескать, заране в чем-то предупредил. Впрочем, я даже рад тому, что роман мой разбился сам собою на два рассказа «при существенном единстве целого»: познакомившись с первым рассказом, читатель уже сам определит: стоит ли ему приниматься за второй? Конечно, никто ничем не связан; можно бросить книгу и с двух страниц первого рассказа, с тем чтоб и не раскрывать более. Но ведь есть такие деликатные читатели, которые непременно захотят дочитать до конца, чтобы не ошибиться в беспристрастном суждении; таковы, например, все русские критики. Так вот перед такими-то все-таки сердцу легче: несмотря на всю их аккуратность и добросовестность, все-таки даю им самый законный предлог бросить рассказ на первом эпизоде романа. Ну вот и все предисловие. Я совершенно согласен, что оно лишнее, но так как оно уже написано, то пусть и останется.

А теперь к делу.

Часть первая

Книга перваяИстория одной семейки

I
Федор Павлович Карамазов

Алексей Федорович Карамазов был третьим сыном помещика нашего уезда Федора Павловича Карамазова, столь известного в свое время (да и теперь еще у нас припоминаемого) по трагической и темной кончине своей, приключившейся ровно тринадцать лет назад и о которой сообщу в своем месте. Теперь же скажу об этом «помещике» (как его у нас называли, хотя он всю жизнь совсем почти не жил в своем поместье) лишь то, что это был странный тип, довольно часто, однако, встречающийся, именно тип человека не только дрянного и развратного, но вместе с тем и бестолкового, – но из таких, однако, бестолковых, которые умеют отлично обделывать свои имущественные делишки, и только, кажется, одни эти. Федор Павлович, например, начал почти что ни с чем, помещик он был самый маленький, бегал обедать по чужим столам, норовил в приживальщики, а между тем в момент кончины его у него оказалось до ста тысяч рублей чистыми деньгами. И в то же время он все-таки всю жизнь свою продолжал быть одним из бестолковейших сумасбродов по всему нашему уезду. Повторю еще: тут не глупость; большинство этих сумасбродов довольно умно и хитро, – а именно бестолковость, да еще какая-то особенная, национальная.

Он был женат два раза, и у него было три сына: старший, Дмитрий Федорович, от первой супруги, а остальные два, Иван и Алексей, от второй. Первая супруга Федора Павловича была из довольно богатого и знатного рода дворян Миусовых, тоже помещиков нашего уезда. Как именно случилось, что девушка с приданым, да еще красивая и, сверх того, из бойких умниц, столь нередких у нас в теперешнее поколение, но появлявшихся уже и в прошлом, могла выйти замуж за такого ничтожного «мозгляка», как все его тогда называли, объяснять слишком не стану. Ведь знал же я одну девицу, еще в запрошлом «романтическом» поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к одному господину, за которого, впрочем, всегда могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила, однако же, тем, что сама навыдумала себе непреодолимые препятствия и в бурную ночь бросилась с высокого берега, похожего на утес, в довольно глубокую и быструю реку и погибла в ней решительно от собственных капризов, единственно из-за того, чтобы походить на шекспировскую Офелию, и даже так, что будь этот утес, столь давно ею намеченный и излюбленный, не столь живописен, а будь на его месте лишь прозаический плоский берег, то самоубийства, может быть, не произошло бы вовсе. Факт этот истинный, и надо думать, что в нашей русской жизни, в два или три последние поколения, таких или однородных с ним фактов происходило немало. Подобно тому и поступок Аделаиды Ивановны Миусовой был без сомнения отголоском чужих веяний и тоже пленной мысли раздражением. Ей, может быть, захотелось заявить женскую самостоятельность, пойти против общественных условий, против деспотизма своего родства и семейства, а услужливая фантазия убедила ее, положим, на один только миг, что Федор Павлович, несмотря на свой чин приживальщика, все-таки один из смелейших и насмешливейших людей той, переходной ко всему лучшему, эпохи, тогда как он был только злой шут, и больше ничего. Пикантное состояло еще и в том, что дело обошлось увозом, а это очень прельстило Аделаиду Ивановну. Федор же Павлович на все подобные пассажи был даже и по социальному своему положению весьма тогда подготовлен, ибо страстно желал устроить свою карьеру хотя чем бы то ни было; примазаться же к хорошей родне и взять приданое было очень заманчиво. Что же до обоюдной любви, то ее вовсе, кажется, не было – ни со стороны невесты, ни с его стороны, несмотря даже на красивость Аделаиды Ивановны. Так что случай этот был, может быть, единственным в своем роде в жизни Федора Павловича, сладострастнейшего человека во всю свою жизнь, в один миг готового прильнуть к какой угодно юбке, только бы та его поманила. А между тем одна только эта женщина не произвела в нем со страстной стороны никакого особенного впечатления.

Аделаида Ивановна, тотчас же после увоза, мигом разглядела, что мужа своего она только презирает, и больше ничего. Таким образом, следствия брака обозначились с чрезвычайною быстротой. Несмотря на то, что семейство даже довольно скоро примирилось с событием и выделило беглянке приданое, между супругами началась самая беспорядочная жизнь и вечные сцены. Рассказывали, что молодая супруга выказала при том несравненно более благородства и возвышенности, нежели Федор Павлович, который, как известно теперь, подтибрил у нее тогда же, разом, все ее денежки, до двадцати пяти тысяч, только что она их получила, так что тысячки эти с тех пор решительно как бы канули для нее в воду. Деревеньку же и довольно хороший городской дом, которые тоже пошли ей в приданое, он долгое время и изо всех сил старался перевести на свое имя чрез совершение какого-нибудь подходящего акта и наверно бы добился того из одного, так сказать, презрения и отвращения к себе, которое он возбуждал в своей супруге ежеминутно своими бесстыдными вымогательствами и вымаливаниями, из одной ее душевной усталости, только чтоб отвязался. Но, к счастию, вступилось семейство Аделаиды Ивановны и ограничило хапугу. Положительно известно, что между супругами происходили нередкие драки, но, по преданию, бил не Федор Павлович, а била Аделаида Ивановна, дама горячая, смелая, смуглая, нетерпеливая, одаренная замечательною физической силой. Наконец она бросила дом и сбежала от Федора Павловича с одним погибавшим от нищеты семинаристом-учителем, оставив Федору Павловичу на руках трехлетнего Митю. Федор Павлович мигом завел в доме целый гарем и самое забубенное пьянство, а в антрактах ездил чуть не по всей губернии и слезно жаловался всем и каждому на покинувшую его Аделаиду Ивановну, причем сообщал такие подробности, которые слишком бы стыдно было сообщать супругу о своей брачной жизни. Главное, ему как будто приятно было и даже льстило разыгрывать пред всеми свою смешную роль обиженного супруга и с прикрасами даже расписывать подробности о своей обиде. «Подумаешь, что вы, Федор Павлович, чин получили, так вы довольны, несмотря на всю вашу горесть», – говорили ему насмешники. Многие даже прибавляли, что он рад явиться в подновленном виде шута и что нарочно, для усиления смеха, делает вид, что не замечает своего комического положения. Кто знает впрочем, может быть, было это в нем и наивно. Наконец ему удалось открыть следы своей беглянки. Бедняжка оказалась в Петербурге, куда перебралась с своим семинаристом и где беззаветно пустилась в самую полную эмансипацию. Федор Павлович немедленно захлопотал и стал собираться в Петербург, – для чего? – он, конечно, и сам не знал. Право, может быть, он бы тогда и поехал; но, предприняв такое решение, тотчас же почел себя в особенном праве, для бодрости, пред дорогой, пуститься вновь в самое безбрежное пьянство. И вот в это-то время семейством его супруги получилось известие о смерти ее в Петербурге. Она как-то вдруг умерла, где-то на чердаке, по одним сказаниям – от тифа, а по другим – будто бы с голоду. Федор Павлович узнал о смерти своей супруги пьяный; говорят, побежал по улице и начал кричать, в радости воздевая руки к небу: «Ныне отпущаеши», а по другим – плакал навзрыд как маленький ребенок, и до того, что, говорят, жалко даже было смотреть на него, несмотря на все к нему отвращение. Очень может быть, что было и то, и другое, то есть что и радовался он своему освобождению, и плакал по освободительнице – все вместе. В большинстве случаев люди, даже злодеи, гораздо наивнее и простодушнее, чем мы вообще о них заключаем. Да и мы сами тоже.

II
Первого сына спровадил

Конечно, можно представить себе, каким воспитателем и отцом мог быть такой человек. С ним как с отцом именно случилось то, что должно было случиться, то есть он вовсе и совершенно бросил своего ребенка, прижитого с Аделаидой Ивановной, не по злобе к нему или не из каких-нибудь оскорбленно-супружеских чувств, а просто потому, что забыл о нем совершенно. Пока он докучал всем своими слезами и жалобами, а дом свой обратил в развратный вертеп, трехлетнего мальчика Митю взял на свое попечение верный слуга этого дома Григорий, и не позаботься он тогда о нем, то, может быть, на ребенке некому было бы переменить рубашонку. К тому же так случилось, что родня ребенка по матери тоже как бы забыла о нем в первое время. Деда его, то есть самого господина Миусова, отца Аделаиды Ивановны, тогда уже не было в живых; овдовевшая супруга его, бабушка Мити, переехавшая в Москву, слишком расхворалась, сестры же повышли замуж, так что почти целый год пришлось Мите пробыть у слуги Григория и проживать у него в дворовой избе. Впрочем, если бы папаша о нем и вспомнил (не мог же он в самом деле не знать о его существовании), то и сам сослал бы его опять в избу, так как ребенок все же мешал бы ему в его дебоширстве. Но случилось так, что из Парижа вернулся двоюродный брат покойной Аделаиды Ивановны, Петр Александрович Миусов, многие годы сряду выживший потом за границей, тогда же еще очень молодой человек, но человек особенный между Миусовыми, просвещенный, столичный, заграничный и притом всю жизнь свою европеец, а под конец жизни либерал сороковых и пятидесятых годов. В продолжение своей карьеры он перебывал в связях со многими либеральнейшими людьми своей эпохи, и в России и за границей, знавал лично и Прудона и Бакунина и особенно любил вспоминать и рассказывать, уже под концом своих странствий, о трех днях февральской парижской революции сорок восьмого года, намекая, что чуть ли и сам он не был в ней участником на баррикадах. Это было одно из самых отраднейших воспоминаний его молодости. Имел он состояние независимое, по прежней пропорции около тысячи душ. Превосходное имение его находилось сейчас же на выезде из нашего городка и граничило с землей нашего знаменитого монастыря, с которым Петр Александрович, еще в самых молодых летах, как только получил наследство, мигом начал нескончаемый процесс за право каких-то ловель в реке или порубок в лесу, доподлинно не знаю, но начать процесс с «клерикалами» почел даже своею гражданскою и просвещенною обязанностью. Услышав все про Аделаиду Ивановну, которую, разумеется, помнил и когда-то даже заметил, и узнав, что остался Митя, он, несмотря на все молодое негодование свое и презрение к Федору Павловичу, в это дело ввязался. Тут-то он с Федором Павловичем в первый раз и познакомился. Он прямо ему объявил, что желал бы взять воспитание ребенка на себя. Он долго потом рассказывал, в виде характерной черты, что когда он заговорил с Федором Павловичем о Мите, то тот некоторое время имел вид совершенно не понимающего, о каком таком ребенке идет дело, и даже как бы удивился, что у него есть где-то в доме маленький сын. Если в рассказе Петра Александровича могло быть преувеличение, то все же должно было быть и нечто похожее на правду. Но действительно Федор Павлович всю жизнь свою любил представляться, вдруг проиграть пред вами какую-нибудь неожиданную роль, и, главное, безо всякой иногда надобности, даже в прямой ущерб себе, как в настоящем, например, случае. Черта эта, впрочем, свойственна чрезвычайно многим людям, и даже весьма умным, не то что Федору Павловичу. Петр Александрович повел дело горячо и даже назначен был (купно с Федором Павловичем) в опекуны ребенку, потому что все же после матери оставалось именьице – дом и поместье. Митя действительно переехал к этому двоюродному дяде, но собственного семейства у того не было, а так как сам он, едва лишь уладив и обеспечив свои денежные получения с своих имений, немедленно поспешил опять надолго в Париж, то ребенка и поручил одной из своих двоюродных теток, одной московской барыне. Случилось так, что, обжившись в Париже, и он забыл о ребенке, особенно когда настала та самая февральская революция, столь поразившая его воображение и о которой он уже не мог забыть всю свою жизнь. Московская же барыня умерла, и Митя перешел к одной из замужних ее дочерей. Кажется, он и еще потом переменил в четвертый раз гнездо. Об этом я теперь распространяться не стану, тем более что много еще придется рассказывать об этом первенце Федора Павловича, а теперь лишь ограничиваюсь самыми необходимыми о нем сведениями, без которых мне и романа начать невозможно.

Во-первых, этот Дмитрий Федорович был один только из трех сыновей Федора Павловича, который рос в убеждении, что он все же имеет некоторое состояние и когда достигнет совершенных лет, то будет независим. Юность и молодость его протекли беспорядочно: в гимназии он не доучился, попал потом в одну военную школу, потом очутился на Кавказе, выслужился, дрался на дуэли, был разжалован, опять выслужился, много кутил и сравнительно прожил довольно денег. Стал же получать их от Федора Павловича не раньше совершеннолетия, а до тех пор наделал долгов. Федора Павловича, отца своего, узнал и увидал в первый раз уже после совершеннолетия, когда нарочно прибыл в наши места объясниться с ним насчет своего имущества. Кажется, родитель ему и тогда не понравился; пробыл он у него недолго и уехал поскорей, успев лишь получить от него некоторую сумму и войдя с ним в некоторую сделку насчет дальнейшего получения доходов с имения, которого (факт достопримечательный) ни доходности, ни стоимости он в тот раз от Федора Павловича так и не добился. Федор Павлович заметил тогда, с первого разу (и это надо запомнить), что Митя имеет о своем состоянии понятие преувеличенное и неверное. Федор Павлович был очень этим доволен, имея в виду свои особые расчеты. Он вывел лишь, что молодой человек легкомыслен, буен, со страстями, нетерпелив, кутила и которому только чтобы что-нибудь временно перехватить, и он хоть на малое время, разумеется, но тотчас успокоится. Вот это и начал эксплуатировать Федор Павлович, то есть отделываться малыми подачками, временными высылками, и в конце концов так случилось, что когда, уже года четыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился в наш городок в другой раз, чтобы совсем уж покончить дела с родителем, то вдруг оказалось, к его величайшему изумлению, что у него уже ровно нет ничего, что и сосчитать даже трудно, что он перебрал уже деньгами всю стоимость своего имущества у Федора Павловича, может быть еще даже сам должен ему; что по таким-то и таким-то сделкам, в которые сам тогда-то и тогда пожелал вступить, он и права не имеет требовать ничего более, и проч., и проч. Молодой человек был поражен, заподозрил неправду, обман, почти вышел из себя и как бы потерял ум. Вот это-то обстоятельство и привело к катастрофе, изложение которой и составит предмет моего первого вступительного романа или, лучше сказать, его внешнюю сторону. Но, пока перейду к этому роману, нужно еще рассказать и об остальных двух сыновьях Федора Павловича, братьях Мити, и объяснить, откуда те-то взялись.

III
Второй брак и вторые дети

Федор Павлович, спровадив с рук четырехлетнего Митю, очень скоро после того женился во второй раз. Второй брак этот продолжался лет восемь. Взял он эту вторую супругу свою, тоже очень молоденькую особу, Софью Ивановну, из другой губернии, в которую заехал по одному мелкоподрядному делу, с каким-то жидком в компании. Федор Павлович хотя и кутил, и пил, и дебоширил, но никогда не переставал заниматься помещением своего капитала и устраивал делишки свои всегда удачно, хотя, конечно, почти всегда подловато. Софья Ивановна была из «сироток», безродная с детства, дочь какого-то темного дьякона, взросшая в богатом доме своей благодетельницы, воспитательницы и мучительницы, знатной генеральши-старухи, вдовы генерала Ворохова. Подробностей не знаю, но слышал лишь то, что будто воспитанницу, кроткую, незлобивую и безответную, раз сняли с петли, которую она привесила на гвозде в чулане, – до того тяжело было ей переносить своенравие и вечные попреки этой, по-видимому не злой, старухи, но бывшей лишь нестерпимейшею самодуркой от праздности. Федор Павлович предложил свою руку, о нем справились и его прогнали, и вот тут-то он опять, как и в первом браке, предложил сиротке увоз. Очень, очень может быть, что и она даже не пошла бы за него ни за что, если б узнала о нем своевременно побольше подробностей. Но дело было в другой губернии; да и что могла понимать шестнадцатилетняя девочка, кроме того, что лучше в реку, чем оставаться у благодетельницы. Так и променяла бедняжка благодетельницу на благодетеля. Федор Павлович не взял в этот раз ни гроша, потому что генеральша рассердилась, ничего не дала и, сверх того, прокляла их обоих; но он и не рассчитывал на этот раз взять, а прельстился лишь замечательною красотой невинной девочки и, главное, ее невинным видом, поразившим его, сладострастника и доселе порочного любителя лишь грубой женской красоты. «Меня эти невинные глазки как бритвой тогда по душе полоснули», – говаривал он потом, гадко по-своему хихикая. Впрочем, у развратного человека и это могло быть лишь сладострастным влечением. Не взяв же никакого вознаграждения, Федор Павлович с супругой не церемонился и, пользуясь тем, что она, так сказать, пред ним «виновата» и что он ее почти «с петли снял», пользуясь, кроме того, ее феноменальным смирением и безответностью, даже попрал ногами самые обыкновенные брачные приличия. В дом, тут же при жене, съезжались дурные женщины, и устраивались оргии. Как характерную черту сообщу, что слуга Григорий, мрачный, глупый и упрямый резонер, ненавидевший прежнюю барыню Аделаиду Ивановну, на этот раз взял сторону новой барыни, защищал и бранился за нее с Федором Павловичем почти непозволительным для слуги образом, а однажды так даже разогнал оргию и всех наехавших безобразниц силой. Впоследствии с несчастною, с самого детства запуганною молодою женщиной произошло вроде какой-то нервной женской болезни, встречаемой чаще всего в простонародье у деревенских баб, именуемых за эту болезнь кликушами. От этой болезни, со страшными истерическими припадками, больная временами даже теряла рассудок. Родила она, однако же, Федору Павловичу двух сыновей, Ивана и Алексея, первого в первый год брака, а второго три года спустя. Когда она померла, мальчик Алексей был по четвертому году, и хоть и странно это, но я знаю, что он мать запомнил потом на всю жизнь, – как сквозь сон, разумеется. По смерти ее с обоими мальчиками случилось почти точь-в-точь то же самое, что и с первым, Митей: они были совершенно забыты и заброшены отцом и попали все к тому же Григорию и также к нему в избу. В избе их и нашла старуха самодурка генеральша, благодетельница и воспитательница их матери. Она еще была в живых и все время, все восемь лет, не могла забыть обиды, ей нанесенной. О житье-бытье ее «Софьи» все восемь лет она имела из-под руки самые точные сведения и, слыша, как она больна и какие безобразия ее окружают, раза два или три произнесла вслух своим приживалкам: «Так ей и надо, это ей Бог за неблагодарность послал».

Ровно три месяца по смерти Софьи Ивановны генеральша вдруг явилась в наш город лично и прямо на квартиру Федора Павловича и всего-то пробыла в городке с полчаса, но много сделала. Был тогда час вечерний. Федор Павлович, которого она все восемь лет не видала, вышел к ней пьяненький. Повествуют, что она мигом, безо всяких объяснений, только что увидала его, задала ему две знатные и звонкие пощечины и три раза рванула его за вихор сверху вниз, затем, не прибавив ни слова, направилась прямо в избу к двум мальчикам. С первого взгляда заметив, что они не вымыты и в грязном белье, она тотчас же дала еще пощечину самому Григорию и объявила ему, что увозит обоих детей к себе, затем вывела их в чем были, завернула в плед, посадила в карету и увезла в свой город. Григорий снес эту пощечину как преданный раб, не сгрубил ни слова, и когда провожал старую барыню до кареты, то, поклонившись ей в пояс, внушительно произнес, что ей «за сирот Бог заплатит». «А все-таки ты балбес!» – крикнула ему генеральша, отъезжая. Федор Павлович, сообразив все дело, нашел, что оно дело хорошее, и в формальном согласии своем насчет воспитания детей у генеральши не отказал потом ни в одном пункте. О полученных же пощечинах сам ездил рассказывать по всему городу.

Случилось так, что и генеральша скоро после того умерла, но выговорив, однако, в завещании обоим малюткам по тысяче рублей каждому «на их обучение, и чтобы все эти деньги были на них истрачены непременно, но с тем, чтобы хватило вплоть до совершеннолетия, потому что слишком довольно и такой подачки для этаких детей, а если кому угодно, то пусть сам раскошеливается», и проч., и проч. Я завещания сам не читал, но слышал, что именно было что-то странное в этом роде и слишком своеобразно выраженное. Главным наследником старухи оказался, однако же, честный человек, губернский предводитель дворянства той губернии Ефим Петрович Поленов. Списавшись с Федором Павловичем и мигом угадав, что от него денег на воспитание его же детей не вытащишь (хотя тот прямо никогда не отказывал, а только всегда в этаких случаях тянул, иногда даже изливаясь в чувствительностях), он принял в сиротах участие лично и особенно полюбил младшего из них, Алексея, так что тот долгое время даже и рос в его семействе. Это я прошу читателя заметить с самого начала. И если кому обязаны были молодые люди своим воспитанием и образованием на всю свою жизнь, то именно этому Ефиму Петровичу, благороднейшему и гуманнейшему человеку, из таких, какие редко встречаются. Он сохранил малюткам по их тысяче, оставленной генеральшей, неприкосновенно, так что они к совершеннолетию их возросли процентами, каждая до двух, воспитал же их на свои деньги и уж, конечно, гораздо более, чем по тысяче, издержал на каждого. В подробный рассказ их детства и юности я опять пока не вступаю, а обозначу лишь самые главные обстоятельства. Впрочем, о старшем, Иване, сообщу лишь то, что он рос каким-то угрюмым и закрывшимся сам в себе отроком, далеко не робким, но как бы еще с десяти лет проникнувшим в то, что растут они все-таки в чужой семье и на чужих милостях и что отец у них какой-то такой, о котором даже и говорить стыдно, и проч., и проч. Этот мальчик очень скоро, чуть не в младенчестве (как передавали по крайней мере), стал обнаруживать какие-то необыкновенные и блестящие способности к учению. В точности не знаю, но как-то так случилось, что с семьей Ефима Петровича он расстался чуть ли не тринадцати лет, перейдя в одну из московских гимназий и на пансион к какому-то опытному и знаменитому тогда педагогу, другу с детства Ефима Петровича. Сам Иван рассказывал потом, что все произошло, так сказать, от «пылкости к добрым делам» Ефима Петровича, увлекшегося идеей, что гениальных способностей мальчик должен и воспитываться у гениального воспитателя. Впрочем, ни Ефима Петровича, ни гениального воспитателя уже не было в живых, когда молодой человек, кончив гимназию, поступил в университет. Так как Ефим Петрович плохо распорядился и получение завещанных самодуркой генеральшей собственных детских денег, возросших с тысячи уже на две процентами, замедлилось по разным совершенно неизбежимым у нас формальностям и проволочкам, то молодому человеку в первые его два года в университете пришлось очень солоно, так как он принужден был все это время кормить и содержать себя сам и в то же время учиться. Заметить надо, что он даже и попытки не захотел тогда сделать списаться с отцом, – может быть, из гордости, из презрения к нему, а может быть, вследствие холодного здравого рассуждения, подсказавшего ему, что от папеньки никакой чуть-чуть серьезной поддержки не получит. Как бы там ни было, молодой человек не потерялся нисколько и добился-таки работы, сперва уроками в двугривенный, а потом бегая по редакциям газет и доставляя статейки в десять строчек об уличных происшествиях, за подписью «Очевидец». Статейки эти, говорят, были так всегда любопытно и пикантно составлены, что быстро пошли в ход, и уж в этом одном молодой человек оказал все свое практическое и умственное превосходство над тою многочисленною, вечно нуждающеюся и несчастною частью нашей учащейся молодежи обоего пола, которая в столицах, по обыкновению, с утра до ночи обивает пороги разных газет и журналов, не умея ничего лучше выдумать, кроме вечного повторения одной и той же просьбы о переводах с французского или о переписке. Познакомившись с редакциями, Иван Федорович все время потом не разрывал связей с ними и в последние свои годы в университете стал печатать весьма талантливые разборы книг на разные специальные темы, так что даже стал в литературных кружках известен. Впрочем, лишь в самое только последнее время ему удалось случайно обратить на себя вдруг особенное внимание в гораздо большем круге читателей, так что его весьма многие разом тогда отметили и запомнили. Это был довольно любопытный случай. Уже выйдя из университета и приготовляясь на свои две тысячи съездить за границу, Иван Федорович вдруг напечатал в одной из больших газет одну странную статью, обратившую на себя внимание даже и неспециалистов, и, главное, по предмету, по-видимому, вовсе ему незнакомому, потому что кончил он курс естественником. Статья была написана на поднявшийся повсеместно тогда вопрос о церковном суде. Разбирая некоторые уже поданные мнения об этом вопросе, он высказал и свой личный взгляд. Главное было в тоне и в замечательной неожиданности заключения. А между тем многие из церковников решительно сочли автора за своего. И вдруг рядом с ними не только гражданственники, но даже сами атеисты принялись и с своей стороны аплодировать. В конце концов некоторые догадливые люди решили, что вся статья есть лишь дерзкий фарс и насмешка. Упоминаю о сем случае особенно потому, что статья эта своевременно проникла и в подгородный знаменитый наш монастырь, где возникшим вопросом о церковном суде вообще интересовались, – проникла и произвела совершенное недоумение. Узнав же имя автора, заинтересовались и тем, что он уроженец нашего города и сын «вот этого самого Федора Павловича». А тут вдруг к самому этому времени явился к нам и сам автор.

Зачем приехал тогда к нам Иван Федорович, – я, помню, даже и тогда еще задавал себе этот вопрос с каким-то почти беспокойством. Столь роковой приезд этот, послуживший началом ко стольким последствиям, для меня долго потом, почти всегда, оставался делом неясным. Вообще судя, странно было, что молодой человек, столь ученый, столь гордый и осторожный на вид, вдруг явился в такой безобразный дом, к такому отцу, который всю жизнь его игнорировал, не знал его и не помнил, и хоть не дал бы, конечно, денег ни за что и ни в каком случае, если бы сын у него попросил, но все же всю жизнь боялся, что и сыновья, Иван и Алексей, тоже когда-нибудь придут да и попросят денег. И вот молодой человек поселяется в доме такого отца, живет с ним месяц и другой, и оба уживаются как не надо лучше. Последнее даже особенно удивило не только меня, но и многих других. Петр Александрович Миусов, о котором я говорил уже выше, дальний родственник Федора Павловича по его первой жене, случился тогда опять у нас, в своем подгородном имении, пожаловав из Парижа, в котором уже совсем поселился. Помню, он-то именно и дивился всех более, познакомившись с заинтересовавшим его чрезвычайно молодым человеком, с которым он не без внутренней боли пикировался иногда познаниями. «Он горд, – говорил он нам тогда про него, – всегда добудет себе копейку, у него и теперь есть деньги на заграницу – чего ж ему здесь надо? Всем ясно, что он приехал к отцу не за деньгами, потому что во всяком случае отец их не даст. Пить вино и развратничать он не любит, а между тем старик и обойтись без него не может, до того ужились!» Это была правда; молодой человек имел даже видимое влияние на старика; тот почти начал его иногда как будто слушаться, хотя был чрезвычайно и даже злобно подчас своенравен; даже вести себя начал иногда приличнее…

Сюжет романов Достоевского всегда многоплановый, чем определяется исключительное богатство их содержания. Пожалуй, самым «многоголосным» является последний роман Достоевского «Братья Карамазовы» (1879 – 1880). Роман отличается сложным переплетением драматических событий, резким столкновением различных характеров, философскими спорами, отражающими напряженные поиски истины. В уста старца Зосимы писатель вкладывает свою веру в моральное оздоровление человечества на основах христианской религии. В то же время в романе дана беспощадно правдивая картина нравственного разложения дворянско-буржуазного общества, которое невозможно излечить никакими христианскими увещеваниями. С силой, которой не достигал ни один писатель, изображает Достоевский роковую власть денег, дикие страсти, безграничный эгоизм, падение человека до последней ступени душевной мерзости.
С именем отца семейства, Федора Павловича Карамазова – эгоиста и деспота, циника и развратника, – связывается понятие «карамазовщины» как характернейшего явления русской действительности. Принцип, которым руководствуется Федор Карамазов,- «гори хоть весь свет огнем, было бы мне хорошо». Этот же принцип по-разному претворяется в жизнь Дмитрием, Иваном Карамазовыми и побочным сыном Федора – лакеем Смердяковым. Он проявляется у Дмитрия Карамазова в неудержимо буйном характере, у Ивана в философском выводе: если невозможно установить в мире гармонию, то тогда «все дозволено»; у Смердякова в практическом осуществлении вывода Ивана: убийстве и ограблении отца. Автор противопоставляет «карамазовщине» христианскую кротость Алеши Карамазова, но этот герой, подобно Мышкину, лишен жизненной убедительности и выступает в романе не как действующее лицо, а как пассивный свидетель происходящих событий. Достоевским был задуман второй роман, в котором Алеша Карамазов должен стать главным действующим лицом. По замыслу автора страстные искания правды должны привести Алешу к «политическому преступлению»: Алеша приходит к революционерам, чтобы ради правды пожертвовать собой. Но исполнить этот замысел писатель не успел. 9 февраля (28 января по старому стилю) 1881 года Ф. М. Достоевский скончался.
Вся жизнь Достоевского была наполнена страстными, мучительными поисками истины. Всю жизнь его раздирали противоречия: он метался между верой и безверием, сочувствием революции и отрицанием ее, между «живой жизнью», с ее порывами и страстями, и кротким, аскетическим смирением. Никто ярче Достоевского не изобразил ужасное состояние жертв общественной несправедливости. Он ненавидит страдания, горячо протестует против них – и провозглашает культ страдания, очищающего душу, проповедует покорность. Все его творчество наполнено любовью к людям, болью за поруганного и несчастного человека. Но зло и жестокость он считает неотъемлемым свойством человеческой природы. Положительный идеал Достоевского был смутен и не удовлетворял его самого. Но в одном писатель был непреклонен от начала до конца: в беспощадном отрицании жестокого мира, в котором господствует бесчеловечный «здравый смысл» практичных людей. Достоевский был прямой противоположностью таких людей: человеке обнаженным сердцем, болезненно откликающийся на всякую несправедливость, он считал, что художник – узел страданий и противоречий мира.
Достоевский ставил перед собой задачи, решить которые был не в силах. Но сама постановка этих задач, ее необыкновенная острота и художественная сила имели исключительно важное значение. Эту особенность творчества писателя высоко ценил М. Е. Салтыков-Щедрин, несмотря на принципиальные расхождения с Достоевским в политических взглядах. «По глубине замысла, по ширине задач нравственного мира, разрабатываемых им,-писал Щедрин о Достоевском,-этот писатель стоит у нас совершенно особняком. Он не только признает законность всех интересов, которые волнуют современное общество, но даже идет далее, вступает в область предвидений и предчувствий, которые, составляют цель не непосредственных, а отдаленных исканий человечества».
Ф. М. Достоевский – создатель жанра социально-философского и психологического романа. Сложные философские и нравственные вопросы не только волнуют героев его произведений, но и непосредственно связаны с сюжетом, являются пружинами изображаемых событий. Достоевский – непревзойденный мастер увлекательного динамического повествования.

Мать Павла Федоровича Смердякова. «Эта Лизавета Смердящая была очень малого роста девка, «двух аршин с малым», как умилительно вспоминали о ней после ее смерти многие из богомольных старушек нашего городка. Двадцатилетнее лицо ее, здоровое, широкое и румяное, было вполне идиотское; взгляд же глаз неподвижный и неприятный, хотя и смирный. Ходила она всю жизнь, и летом и зимой, босая и в одной посконной рубашке. Почти черные волосы ее, чрезвычайно густые, закурчавленные, как у барана, держались на голове ее в виде как бы какой-то огромной шапки. Кроме того, всегда были запачканы в земле, в грязи, с налипшими в них листочками, лучиночками, стружками, потому что спала она всегда на земле и в грязи. Отец ее был бездомный, разорившийся и хворый мещанин Илья, сильно запивавший и приживавший уже много лет вроде работника у одних зажиточных хозяев, тоже наших мещан. Мать же Лизаветы давно померла. Вечно болезненный и злобный Илья бесчеловечно бивал Лизавету, когда та приходила домой. Но приходила она редко, потому что приживала по всему городу как юродивый божий человек. И хозяева Ильи, и сам Илья, и даже многие из городских сострадательных людей, из купцов и купчих преимущественно, пробовали не раз одевать Лизавету приличнее, чем в одной рубашке, а к зиме всегда надевали на нее тулуп, а ноги обували в сапоги; но она обыкновенно, давая всё надеть на себя беспрекословно, уходила и где-нибудь, преимущественно на соборной церковной паперти, непременно снимала с себя всё ей пожертвованное, — платок ли, юбку ли, тулуп, сапоги, — всё оставляла на месте и уходила босая и в одной рубашке по-прежнему. Раз случилось, что новый губернатор нашей губернии, обозревая наездом наш городок, очень обижен был в своих лучших чувствах, увидав Лизавету, и хотя понял, что это «юродивая», как и доложили ему, но все-таки поставил на вид, что молодая девка, скитающаяся в одной рубашке, нарушает благоприличие, а потому чтобы сего впредь не было. Но губернатор уехал, а Лизавету оставили как была. Наконец, отец ее помер, и она тем самым стала всем богомольным лицам в городе еще милее, как сирота. В самом деле, ее как будто все даже любили, даже мальчишки ее не дразнили и не обижали, а мальчишки у нас, особенно в школе, народ задорный. Она входила в незнакомые дома, и никто не выгонял ее, напротив, всяк-то приласкает и грошик даст. Дадут ей грошик, она возьмет и тотчас снесет и опустит в которую-нибудь кружку, церковную аль острожную. Дадут ей на базаре бублик или калачик, непременно пойдет и первому встречному ребеночку отдаст бублик или калачик, а то так остановит какую-нибудь нашу самую богатую барыню и той отдаст; и барыни принимали даже с радостью. Сама же питалась не иначе как только черным хлебом с водой. Зайдет она, бывало, в богатую лавку, садится, тут дорогой товар лежит, тут и деньги, хозяева никогда ее не остерегаются, знают, что хоть тысячи выложи при ней денег и забудь, она из них не возьмет ни копейки. В церковь редко заходила, спала же или по церковным папертям, или перелезши через чей-нибудь плетень (у нас еще много плетней вместо заборов даже до сегодня) в чьем-нибудь огороде. Домой, то есть в дом тех хозяев, у которых жил ее покойный отец, она являлась примерно раз в неделю, а по зимам приходила и каждый день, но только лишь на ночь, и ночует либо в сенях, либо в коровнике. Дивились на нее, что она выносит такую жизнь, но уж так она привыкла; хоть и мала была ростом, но сложения необыкновенно крепкого. Утверждали и у нас иные из господ, что всё это она делает лишь из гордости, но как-то это не вязалось: она и говорить-то ни слова не умела и изредка только шевелила что-то языком и мычала, — какая уж тут гордость…»

Федор Павлович Карамазов, однажды, вскоре после смерти первой своей супруги, когда еще и траурный креп на шляпе носил, по пьяной лавочке и почти на спор «увидел-разглядел» в Лизавете Смердящей «женщину». Когда открылась ее беременность и в Скотопригоньевске благочестивые люди завозмущались, Карамазов всё отрицал, однако ж Лизавета пробралась рожать именно в усадьбу Федора Павловича, родила в его бане сына и умерла. Мальчика взяли на воспитание лакей Карамазова Григорий Васильевич Кутузов с женой, имя ему дали Павел, «смешную» фамилию ему придумал Федор Павлович в память о матери, а величать его затем стали «Федоровичем», и Карамазов-отец уже не протестовал, как бы признав свое отцовство.

Имя эта героиня носит такое же, как и кроткая безответная Лизавета в «Преступлении и наказании», которая вечно ходила беременная, становясь жертвой петербургских «карамазовых».

Прототипом Лизаветы Смердящей послужила, скорей всего, А.Т. Лаврентьева.