Снег читать

Глава 1

Кузнецову не спалось. Все сильнее стучало, гремело по крыше вагона, вьюжно ударяли нахлесты ветра, все плотнее забивало снегом едва угадываемое оконце над нарами.

Паровоз с диким, раздирающим метель ревом гнал эшелон в ночных полях, в белой, несущейся со всех сторон мути, и в гремучей темноте вагона, сквозь мерзлый визг колес, сквозь тревожные всхлипы, бормотание во сне солдат был слышен этот непрерывно предупреждающий кого-то рев паровоза, и чудилось Кузнецову, что там, впереди, за метелью, уже мутно проступало зарево горящего города.

После стоянки в Саратове всем стало ясно, что дивизию срочно перебрасывают под Сталинград, а не на Западный фронт, как предполагалось вначале; и теперь Кузнецов знал, что ехать оставалось несколько часов. И, натягивая на щеку жесткий, неприятно влажный воротник шинели, он никак не мог согреться, набрать тепло, чтобы уснуть: пронзительно дуло в невидимые щели заметенного оконца, ледяные сквозняки гуляли по нарам.

«Значит, я долго не увижу мать, – съеживаясь от холода, подумал Кузнецов, – нас провезли мимо…».

То, что было прошлой жизнью, – летние месяцы в училище в жарком, пыльном Актюбинске, с раскаленными ветрами из степи, с задыхающимися в закатной тишине криками ишаков на окраинах, такими ежевечерне точными по времени, что командиры взводов на тактических занятиях, изнывая от жажды, не без облегчения сверяли по ним часы, марши в одуряющем зное, пропотевшие и выжженные на солнце добела гимнастерки, скрип песка на зубах; воскресное патрулирование города, в городском саду, где по вечерам мирно играл на танцплощадке военный духовой оркестр; затем выпуск в училище, погрузка по тревоге осенней ночью в вагоны, угрюмый, в диких снегах лес, сугробы, землянки формировочного лагеря под Тамбовом, потом опять по тревоге на морозно розовеющем декабрьском рассвете спешная погрузка в эшелон и, наконец, отъезд – вся эта зыбкая, временная, кем-то управляемая жизнь потускнела сейчас, оставалась далеко позади, в прошлом. И не было надежды увидеть мать, а он совсем недавно почти не сомневался, что их повезут на запад через Москву.

«Я напишу ей, – с внезапно обострившимся чувством одиночества подумал Кузнецов, – и все объясню. Ведь мы не виделись девять месяцев…».

А весь вагон спал под скрежет, визг, под чугунный гул разбежавшихся колес, стены туго качались, верхние нары мотало бешеной скоростью эшелона, и Кузнецов, вздрагивая, окончательно прозябнув на сквозняках возле оконца, отогнул воротник, с завистью посмотрел на спящего рядом командира второго взвода лейтенанта Давлатяна – в темноте нар лица его не было видно.

«Нет, здесь, возле окна, я не усну, замерзну до передовой», – с досадой на себя подумал Кузнецов и задвигался, пошевелился, слыша, как хрустит иней на досках вагона.

Он высвободился из холодной, колючей тесноты своего места, спрыгнул с нар, чувствуя, что надо обогреться у печки: спина вконец окоченела.

В железной печке сбоку закрытой двери, мерцающей толстым инеем, давно погас огонь, только неподвижным зрачком краснело поддувало. Но здесь, внизу, казалось, было немного теплее. В вагонном сумраке этот багровый отсвет угля слабо озарял разнообразно торчащие в проходе новые валенки, котелки, вещмешки под головами. Дневальный Чибисов неудобно спал на нижних нарах, прямо на ногах солдат; голова его до верха шапки была упрятана в воротник, руки засунуты в рукава.

– Чибисов! – позвал Кузнецов и открыл дверцу печки, повеявшей изнутри еле уловимым теплом. – Все погасло, Чибисов!

Ответа не было.

– Дневальный, слышите?

Чибисов испуганно вскинулся, заспанный, помятый, шапка-ушанка низко надвинута, стянута тесемками у подбородка. Еще не очнувшись ото сна, он пытался оттолкнуть ушанку со лба, развязать тесемки, непонимающе и робко вскрикивая:

– Что это я? Никак, заснул? Ровно оглушило меня беспамятством. Извиняюсь я, товарищ лейтенант! Ух, до косточек пробрало меня в дремоте-то!..

– Заснули и весь вагон выстудили, – сказал с упреком Кузнецов.

– Да не хотел я, товарищ лейтенант, невзначай, без умыслу, – забормотал Чибисов. – Повалило меня…

Затем, не дожидаясь приказаний Кузнецова, с излишней бодростью засуетился, схватил с пола доску, разломал ее о колено и стал заталкивать обломки в печку. При этом бестолково, будто бока чесались, двигал локтями и плечами, часто нагибаясь, деловито заглядывал в поддувало, где ленивыми отблесками заползал огонь; ожившее, запачканное сажей лицо Чибисова выражало заговорщицкую подобострастность.

– Я теперича, товарищ лейтенант, тепло нагоню! Накалим, ровно в баньке будет. Иззябся я сам за войну-то! Ох как иззябся, кажную косточку ломит – слов нет!..

Кузнецов сел против раскрытой дверцы печки. Ему неприятна была преувеличенно нарочитая суетливость дневального, этот явный намек на свое прошлое. Чибисов был из его взвода. И то, что он, со своим неумеренным старанием, всегда безотказный, прожил несколько месяцев в немецком плену, а с первого дня появления во взводе постоянно готов был услужить каждому, вызывало к нему настороженную жалость.

Чибисов мягко, по-бабьи опустился на нары, непроспанные глаза его моргали.

– В Сталинград, значит, едем, товарищ лейтенант? По сводкам-то какая мясорубка там! Не боязно вам, товарищ лейтенант? Ничего?

– Приедем – увидим, что за мясорубка, – вяло отозвался Кузнецов, всматриваясь в огонь. – А вы что, боитесь? Почему спросили?

– Да, можно сказать, того страху нету, что раньше-то, – фальшиво весело ответил Чибисов и, вздохнув, положил маленькие руки на колени, заговорил доверительным тоном, как бы желая убедить Кузнецова: – После, как наши из плена-то меня освободили, поверили мне, товарищ лейтенант. А я цельных три месяца, ровно щенок в дерьме, у немцев просидел. Поверили… Война вон какая огромная, разный народ воюет. Как же сразу верить-то? – Чибисов скосился осторожно на Кузнецова; тот молчал, делая вид, что занят печкой, обогреваясь ее живым теплом: сосредоточенно сжимал и разжимал пальцы над открытой дверцей. – Знаете, как в плен-то я попал, товарищ лейтенант?.. Не говорил я вам, а сказать хочу. В овраг нас немцы загнали. Под Вязьмой. И когда танки ихние вплотную подошли, окружили, а у нас и снарядов уж нет, комиссар полка на верх своей «эмки» выскочил с пистолетом, кричит: «Лучше смерть, чем в плен к фашистским гадам!» – и выстрелил себе в висок. От головы брызнуло даже. А немцы со всех сторон бегут к нам. Танки их живьем людей душат. Тут и… полковник, и еще кто-то…

– А потом что? – спросил Кузнецов.

– Я в себя выстрелить не мог. Сгрудили нас в кучу, орут «хенде хох». И повели…

– Понятно, – сказал Кузнецов с той серьезной интонацией, которая ясно говорила, что на месте Чибисова он поступил бы совершенно иначе. – Так что, Чибисов, они закричали «хенде хох» – и вы сдали оружие? Оружие-то было у вас?

Чибисов ответил, робко защищаясь натянутой полуулыбкой:

– Молодой вы очень, товарищ лейтенант, детей, семьи у вас нет, можно сказать. Родители небось…

– При чем здесь дети? – проговорил со смущением Кузнецов, заметив на лице Чибисова тихое, виноватое выражение, и прибавил: – Это не имеет никакого значения.

– Как же не имеет, товарищ лейтенант?

– Ну, я, может быть, не так выразился… Конечно, у меня нет детей.

Чибисов был старше его лет на двадцать – «отец», «папаша», самый пожилой во взводе. Он полностью подчинялся Кузнецову по долгу службы, но Кузнецов, теперь поминутно помня о двух лейтенантских кубиках в петлицах, сразу обременивших его после училища новой ответственностью, все-таки каждый раз чувствовал неуверенность, разговаривая с прожившим жизнь Чибисовым.

– Ты, что ли, не спишь, лейтенант, или померещилось? Печка горит? – раздался сонный голос над головой.

Послышалась возня на верхних нарах, затем грузно, по-медвежьи спрыгнул к печке старший сержант Уханов, командир первого орудия из взвода Кузнецова.

– Замерз, как цуцик! Греетесь, славяне? – спросил, протяжно зевнув, Уханов. – Или сказки рассказываете?

Вздрагивая тяжелыми плечами, откинув полу шинели, он пошел к двери по качающемуся полу. С силой оттолкнул одной рукой загремевшую громоздкую дверь, прислонился к щели, глядя в метель. В вагоне вьюжно завихрился снег, подул холодный воздух, паром понесло по ногам; вместе с грохотом, морозным взвизгиванием колес ворвался дикий, угрожающий рев паровоза.

– Эх, и волчья ночь – ни огня, ни Сталинграда! – подергивая плечами, выговорил Уханов и с треском задвинул обитую по углам железом дверь.

Потом, постукав валенками, громко и удивленно крякнув, подошел к уже накалившейся печке; насмешливые светлые глаза его были еще налиты дремой, снежинки белели на бровях. Присел рядом с Кузнецовым, потер руки, достал кисет и, вспоминая что-то, засмеялся, сверкнул передним стальным зубом.

– Опять жратва снилась. Не то спал, не то не спал: будто какой-то город пустой, а я один… вошел в какой-то разбомбленный магазин – хлеб, консервы, вино, колбаса на прилавках… Вот, думаю, сейчас рубану! Но замерз, как бродяга под сетью, и проснулся. Обидно… Магазин целый! Представляешь, Чибисов!

Он обратился не к Кузнецову, а к Чибисову, явно намекая, что лейтенант не чета остальным.

– Не спорю я с вашим сном, товарищ старший сержант, – ответил Чибисов и втянул ноздрями теплый воздух, точно шел от печки ароматный запах хлеба, кротко поглядев на ухановский кисет. – А ежели ночью совсем не курить, экономия обратно же. Сокруток десять.

– О-огромный дипломат ты, папаша! – сказал Уханов, сунув кисет ему в руки. – Свертывай хоть толщиной в кулак. На кой дьявол экономить? Смысл? – Он прикурил и, выдохнув дым, поковырял доской в огне. – А уверен я, братцы, на передовой с жратвой будет получше. Да и трофеи пойдут! Где есть фрицы, там трофеи, и тогда уж, Чибисов, не придется всем колхозом подметать доппаек лейтенанта. – Он подул на цигарку, сощурился: – Как, Кузнецов, не тяжелы обязанности отца-командира, а? Солдатам легче – за себя отвечай. Не жалеешь, что слишком много гавриков на твоей шее?

– Не понимаю, Уханов, почему тебе не присвоили звания? – сказал несколько задетый его насмешливым тоном Кузнецов. – Может, объяснишь?

Со старшим сержантом Ухановым он вместе заканчивал военное артиллерийское училище, но в силу непонятных причин Уханова не допустили к экзаменам, и он прибыл в полк в звании старшего сержанта, зачислен был в первый взвод командиром орудия, что чрезвычайно стесняло Кузнецова.

– Всю жизнь мечтал, – добродушно усмехнулся Уханов. – Не в ту сторону меня понял, лейтенант… Ладно, вздремнуть бы минуток шестьсот. Может, опять магазин приснится? А? Ну, братцы, если что, считайте не вернувшимся из атаки…

Уханов швырнул окурок в печку, потянулся, встав, косолапо пошел к нарам, тяжеловесно вспрыгнул на зашуршавшую солому; расталкивая спящих, приговаривал: «А ну-ка, братцы, освободи жизненное пространство». И скоро затих наверху.

– Вам бы тоже лечь, товарищ лейтенант, – вздохнув, посоветовал Чибисов. – Ночь-то короткая, видать, будет. Не беспокойтесь, за-ради Бога.

Кузнецов с пылающим у печного жара лицом тоже поднялся, выработанным строевым жестом оправил кобуру пистолета, приказывающим тоном сказал Чибисову:

– Исполняли бы лучше обязанности дневального! – Но, сказав это, Кузнецов заметил оробелый, ставший пришибленным взгляд Чибисова, ощутил неоправданность начальственной резкости – к командному тону его шесть месяцев приучали в училище – и неожиданно поправился вполголоса:

– Только чтоб печка, пожалуйста, не погасла. Слышите?

– Ясненько, товарищ лейтенант. Не сумлевайтесь, можно сказать. Спокойного сна…

Кузнецов влез на свои нары, в темноту, несогретую, ледяную, скрипящую, дрожащую от неистового бега поезда, и здесь почувствовал, что опять замерзнет на сквозняке. А с разных концов вагона доносились храп, сопение солдат. Слегка потеснив спящего рядом лейтенанта Давлатяна, сонно всхлипнувшего, по-детски зачмокавшего губами, Кузнецов, дыша в поднятый воротник, прижимаясь щекой к влажному, колкому ворсу, зябко стягиваясь, коснулся коленями крупного, как соль, инея на стене – и от этого стало еще холоднее.

С влажным шорохом под ним скользила слежавшаяся солома. Железисто пахли промерзшие стены, и все несло и несло в лицо тонкой и острой струей холода из забитого метельным снегом сереющего оконца над головой.

А паровоз, настойчивым и грозным ревом раздирая ночь, мчал эшелон без остановок в непроглядных полях – ближе и ближе к фронту.

Глава 2

Кузнецов проснулся от тишины, от состояния внезапного и непривычного покоя, и в его полусонном сознании мелькнула мысль: «Это выгрузка! Мы стоим! Почему меня не разбудили?..»

Он спрыгнул с нар. Было тихое морозное утро. В широко раскрытую дверь вагона дуло холодом; после успокоившейся к утру метели вокруг неподвижно, зеркально до самого горизонта выгибались волны нескончаемых сугробов; низкое без лучей солнце грузным малиновым шаром висело над ними, и остро сверкала, искрилась размельченная изморозь в воздухе.

В насквозь выстуженном вагоне никого не было. На нарах – смятая солома, красновато светились карабины в пирамиде, валялись на досках развязанные вещмешки. А возле вагона кто-то пушечно хлопал рукавицами, крепко, свежо в тугой морозной тишине звенел снег под валенками, звучали голоса:

– Где же, братцы славяне, Сталинград?

– Не выгружаемся вроде? Команды никакой не было. Успеем пожрать. Должно, не доехали. Наши уже вон с котелками идут.

И еще кто-то проговорил хрипловато и весело:

– Ох и ясное небо, налетят они!.. В самый раз!

Кузнецов, мгновенно стряхнув остатки сна, подошел к двери и от жгучего сияния пустынных под солнцем снегов зажмурился даже, охваченный режущим морозным воздухом.

Эшелон стоял в степи. Около вагона, на прибитом метелью снегу группами толпились солдаты; возбужденно толкались плечами, согреваясь, хлопали рукавицами по бокам, то и дело оборачивались – все в одном направлении.

Там, в середине эшелона, в леденцовой розовости утра дымили на платформе кухни, напротив них нежно краснела из сугробов крыша одинокого здания разъезда. К кухням, к домику разъезда бежали солдаты с котелками, и снег вокруг кухонь, вокруг журавля-колодца по-муравьиному кишел шинелями, ватниками – весь эшелон, казалось, набирал воду, готовился к завтраку.

У вагона шли разговоры:

– Ну и пробирает, кореши, от подметок! Градусов тридцать, наверно? Сейчас бы избенку потеплей да бабенку посмелей, и – «В парке Чаир распускаются розы…».

– Нечаеву все одна ария. Кому что, а ему про баб! Во флоте-то тебя небось шоколадами кормили – вот и кобелировал, палкой не отгонишь!

– Не так грубо, кореш! Что ты можешь в этом понимать! «В парке Чаир наступает весна…» Деревенщина, брат, ты.

– Тьфу, жеребец! Опять то же!

– Давно стоим? – спросил Кузнецов, не обращаясь ни к кому в отдельности, и спрыгнул на заскрипевший снег.

Увидев лейтенанта, солдаты, не переставая толкаться, притопывать валенками, не вытянулись в уставном приветствии («Привыкли, черти!» – подумал Кузнецов), лишь прекратили на минуту разговор; у всех иней колюче серебрился на бровях, на мехе ушанок, на поднятых воротниках шинелей. Наводчик первого орудия сержант Нечаев, высокий, поджарый, из дальневосточных моряков, заметный бархатными родинками, косыми бачками на скулах и темными усиками, сказал:

– Приказано было не будить вас, товарищ лейтенант. Уханов сказал: ночь дежурили. Пока аврала не наблюдается.

– А где Дроздовский? – Кузнецов нахмурился, взглянул на блещущие иглы солнца.

– Туалет, товарищ лейтенант, – подмигнул Нечаев.

Метрах в двадцати, за сугробами, Кузнецов увидел командира батареи лейтенанта Дроздовского. Еще в училище он выделялся подчеркнутой, будто врожденной своей выправкой, властным выражением тонкого бледного лица – лучший курсант в дивизионе, любимец командиров-строевиков. Сейчас он, голый по пояс, играя крепкими мускулами гимнаста, ходил на виду у солдат и, наклоняясь, молча и энергично растирался снегом. Легкий пар шел от его гибкого, юношеского торса, от плеч, от чистой, безволосой груди; и в том, как он умывался и растирался пригоршнями снега, было что-то демонстративно упорное.

– Что ж, правильно делает, – сказал серьезно Кузнецов.

Но, зная, что сам не сделает этого, он снял шапку, сунул ее в карман шинели, расстегнул ворот, подхватил пригоршню жесткого, шершавого снега и, до боли надирая кожу, потер щеки и подбородок.

– Какой сюрприз! Вы к нам? – услышал он преувеличенно обрадованный голос Нечаева. – Как мы рады вас видеть! Мы вас всей батареей приветствуем, Зоечка!

Умываясь, Кузнецов задохнулся от холода, от пресно-горького вкуса снега и, выпрямившись, переводя дыхание, уже достав вместо полотенца носовой платок – не хотелось возвращаться в вагон, – опять услышал позади смех, громкий говор солдат. Потом свежий женский голос сказал за спиной:

– Не понимаю, первая батарея, что у вас здесь происходит?

Кузнецов обернулся. Вблизи вагона среди улыбающихся солдат стояла санинструктор батареи Зоя Елагина в кокетливом белом полушубке, в аккуратных белых валенках, в белых вышитых рукавичках, не военная, вся, мнилось, празднично чистая, зимняя, пришедшая из другого, спокойного, далекого мира. Зоя строгими, сдерживающими смех глазами смотрела на Дроздовского. А он, не замечая ее, тренированными движениями, сгибаясь и разгибаясь, быстро растирал сильное порозовевшее тело, бил ладонями по плечам, по животу, делая выдохи, несколько театрально подымая грудную клетку вдохами. Все теперь смотрели на него с тем же выражением, какое было в глазах Зои.

– Лейтенант! – окликнула Зоя звонким голосом. – Можно спросить: когда вы окончите процедуру? Я хотела бы к вам обратиться.

Лейтенант Дроздовский стряхнул с груди снег и с неодобрительным видом человека, которому помешали, развязал полотенце на талии, разрешил без охоты:

– Обращайтесь.

– Доброе утро, товарищ комбат! – сказала она, и Кузнецов, вытираясь платком, увидел, как чуть подрожали кончики ее ресниц, мохнато опушенных инеем. – Вы мне нужны. Ваша батарея может уделить мне внимание?

Не спеша Дроздовский перекинул полотенце через шею, двинулся к вагону; поблескивали, лоснились омытые снегом плечи; короткие волосы влажны; он шел, властно глядя на толпившихся у вагона солдат своими синими, почти прозрачными глазами. На ходу уронил небрежно:

– Догадываюсь, санинструктор. Пришли в батарею произвести осмотр по форме номер восемь? Вшей нет.

– Дорогая Зоечка! – подхватил сержант Нечаев, скользя размягченным взглядом по опрятно-чистенькому полушубку Зои, по санитарной сумке на ее бедре. – В нашей батарее абсолютный порядок. Паразитических насекомых днем с огнем не найдете. Не тот адрес… Как сегодня спали? Никто не мешал?

– Много болтаете, Нечаев! – отсек Дроздовский и, пройдя мимо Зои, взбежал по железной лесенке в вагон, наполненный говором вернувшихся от кухни, взбудораженных перед завтраком солдат, с дымящимся супом в котелках, с тремя набитыми сухарями и буханками хлеба вещмешками. Солдаты с обычной для такого дела толкотней расстилали на нижних нарах чью-то шинель, приготавливаясь на ней резать хлеб, нажженные холодом лица озабочены хозяйственной занятостью. И Дроздовский, надевая гимнастерку, одергивая ее, скомандовал:

– Тихо! Нельзя ли без базара? Командиры орудий, наведите порядок! Нечаев, что вы там стоите? Займитесь-ка продуктами. Вы, кажется, мастер делить! С санинструктором займутся без вас.

Сержант Нечаев извинительно кивнул Зое, взобрался в вагон, подал оттуда голос:

– В чем причина, кореши, прекратить аврал! Чего расшумелись, как танки?

И Кузнецов, испытывая неудобство оттого, что Зоя видела эту шумную суету занятых дележкой продуктов солдат, уже не обращавших на нее внимания, хотел сказать с какой-то ужасающей его самого лихой интонацией: «Вам в самом деле нет смысла проводить в наших взводах осмотр. Но просто хорошо, что вы к нам пришли».

Он до конца не объяснил бы самому себе, почему почти каждый раз при появлении Зои в батарее всех толкало на этот отвратительный, пошлый тон, на который подмывало сейчас и его, беспечный тон заигрывания, скрытого намека, будто ее приход ревниво раскрывал что-то каждому, будто на ее слегка заспанном лице, порой в тенях под глазами, в ее губах читалось нечто обещающее, порочное, тайное, что могло быть у нее с медсанбатскими молодыми врачами в санитарном вагоне, где находилась она большую часть пути. Но Кузнецов догадывался, что на каждой остановке она приходила в батарею не только для санитарного осмотра. Ему казалось, что она искала общения с Дроздовским.

– В батарее все в порядке, Зоя, – проговорил Кузнецов. – Не нужно никаких осмотров. Тем более – завтрак.

Зоя дернула плечами.

– Ка-акой особый вагон! И никаких жалоб. Не делайте наивный вид, вам уж это не идет! – сказала она, измеряя взмахом ресниц Кузнецова, насмешливо улыбаясь. – А ваш любимый лейтенант Дроздовский после своих сомнительных процедур, думаю, окажется не на передовой, а в госпитале!

– Во-первых, он не мой любимый, – ответил Кузнецов. – Во-вторых…

– Благодарю, Кузнецов, за откровенность. А во-вторых? Что вы думаете обо мне, во-вторых?

Лейтенант Дроздовский, одетый уже, стягивая шинель ремнем с мотающейся новенькой кобурой, легко спрыгнул на снег, взглянул на Кузнецова, на Зою, медлительно договорил:

– Хотите сказать, санинструктор, что я похож на самострела?

Зоя откинула голову с вызовом:

– Может быть, и так… По крайней мере, возможность не исключена.

– Вот что, – решительно объявил Дроздовский, – вы не классный руководитель, а я не школьник. Прошу вас отправиться в санитарный вагон. Ясно?.. Лейтенант Кузнецов, остаетесь за меня. Я – к командиру дивизиона.

Дроздовский с непроницаемым лицом вскинул руку к виску и гибкой, упругой походкой прекрасного строевика, как корсетом затянутый ремнем и новой портупеей, зашагал мимо оживленно снующих по рельсам солдат. Перед ним расступались, замолкали от одного вида его, а он шел, словно раздвигая солдат взглядом, в то же время отвечая на приветствия коротким и небрежным взмахом руки. Солнце в радужных морозных кольцах стояло над сияющей белизной степи. Вокруг колодца по-прежнему собиралась и сейчас же рассеивалась густая толпа; тут набирали воду и умывались, сняв шапки, охая, фыркая, ежась; потом бежали к призывно дымившим в середине эшелона кухням, на всякий случай огибая группу дивизионных командиров возле заиндевелого пассажирского вагона.

К этой группе шел Дроздовский.

И Кузнецов видел, как с непонятным беспомощным выражением Зоя следила за ним вопросительными, с легкой косинкой глазами. Он предложил:

– Может, хотите позавтракать с нами?

– Что? – спросила она невнимательно.

– Вместе с нами. Вы ведь не завтракали еще, наверное.

– Товарищ лейтенант, все стынет! Ждем вас! – крикнул Нечаев из двери вагона. – Супец-пюре гороховый, – добавил он, черпая ложкой из котелка и облизывая усики. – Не подавишься – жив будешь!

За его спиной шумели солдаты, разбирали с разостланной шинели свои порции, иные с довольным смешком, иные ворчливо рассаживаясь на нарах, погружая ложки в котелки, впиваясь зубами в черные, промерзшие ломти хлеба. И теперь уж никто не обращал внимания на Зою.

– Чибисов! – позвал Кузнецов. – А ну-ка мой котелок санинструктору!

– Сестренка!.. Чего ж вы? – певуче отозвался из вагона Чибисов. – Кумпания у нас, можно сказать, веселая.

– Да… хорошо, – рассеянно сказала она. – Может быть… Конечно, лейтенант Кузнецов. Я не завтракала. Но… мне ваш котелок? А вы?

– Я потом. Голодный не останусь, – ответил Кузнецов. Торопливо прожевывая, Чибисов подошел к дверям, чересчур охотно выставил из поднятого воротника заросшее личико; как в детской игре, закивал Зое с приятным участием, худой, маленький, в куцей, нелепо сидевшей на нем широкой шинели.

– Залезайте, сестренка. А чего ж!..

– Я немного поем из вашего котелка, – сказала Зоя Кузнецову. – Только вместе с вами. Иначе не буду…

Солдаты завтракали с сопением, кряканьем; и после первых ложек теплого супа, после первых глотков кипятка опять стали поглядывать на Зою любопытно. Расстегнув ворот нового полушубка так, что видно было белое горло, она осторожно ела из котелка Кузнецова, поставив котелок на колени, опустив глаза под взглядами, обращенными на нее.

Кузнецов ел с ней вместе, старался не смотреть, как она опрятно подносила ложку к губам, как ее горло двигалось при глотании; опущенные ресницы были влажны, в растаявшем инее, слиплись, чернели, прикрывая блеск глаз, выдававших ее волнение. Ей было жарко возле раскаленной печи. Она сняла шапку, каштановые волосы рассыпались по белому меху воротника, и без шапки вдруг выявилась незащищенно жалкой, скуластенькой, большеротой, с напряженно детским, даже робким лицом, странно выделявшимся среди распаренных, побагровевших от еды лиц артиллеристов, и впервые заметил Кузнецов: она была некрасива. Он никогда раньше не видел ее без шапки.

«В парке Чаир распускаются ро-озы, в парке Чаир наступает весна…».

Сержант Нечаев, расставив ноги, стоял в проходе, тихонько напевал, оглядывая Зою с ласковой усмешкой, а Чибисов особенно услужливо налил полную кружку чаю и протянул ей. Она взяла горячую кружку кончиками пальцев, смущенно сказала:

– Спасибо, Чибисов. – Подняла влажно светящиеся глаза на Нечаева. – Скажите, сержант, что это за парки и розы? Не понимаю, почему вы все время о них поете?

Солдаты зашевелились, поощрительно подбадривая Нечаева:

– Давай-давай, сержант, вопрос есть. Откуда такие песенки?

– Владивосток, – мечтательно ответил Нечаев. – Увольнительная на берег, танцплощадка, и – «В парке Чаир…» Три года прослужил под это танго. Убиться можно, Зоя, какие были девушки во Владивостоке – королевы, балерины! Всю жизнь буду помнить!

Он поправил морскую пряжку, сделал руками жест, обозначая объятие в танце, сделал шаг, вильнул бедрами напевая:

«В парке Чаир наступает весна… Снятся твои золотистые косы… Трам-па-па-пи-па-пи…»

Зоя напряженно засмеялась.

– Золотистые косы… Розы. Довольно пошлые слова, сержант… Королевы и балерины. А разве вы когда-нибудь видели королев?

– В вашем лице, честное слово. У вас фигурка королевы, – смело сказал Нечаев и подмигнул солдатам.

«Зачем он смеется над ней? – подумал Кузнецов. – Почему я раньше не замечал, что она некрасива?»

– Если б не война, – ох, Зоя, вы меня недооцениваете, – украл бы я вас темной ночью, увез бы на такси куда-нибудь, сидел бы в каком-нибудь загородном ресторане у ваших ног с бутылкой шампанского, как перед королевой… И тогда – чихать на белый свет! Согласились бы, а?

– На такси? В ресторан? Это романтично, – сказала Зоя, переждав смех солдат. – Никогда не испытывала.

– Со мной все испытали бы.

Сержант Нечаев сказал это, обволакивая Зою карими глазами, и Кузнецов, почувствовав обнаженную скользкость в его словах, прервал строго:

– Хватит, Нечаев, чепуху молоть! Наговорили с три короба! При чем здесь ресторан, черт возьми! Какое это имеет отношение!.. Зоя, пейте, пожалуйста, чай.

– Смешные вы, – сказала Зоя, и будто отражение боли появилось в тонкой морщинке на ее белом лбу.

Она все держала кончиками пальцев горячую кружку перед губами, но не отпивала, как прежде, маленькими глотками чай; и эта скорбная морщинка, казавшаяся случайной на белой коже, не распрямлялась, не разглаживалась на ее лбу. Зоя поставила кружку на печь и спросила Кузнецова с нарочитой дерзостью:

– Вы что на меня так смотрите? Что вы ищете на моем лице? Сажу от печки? Или тоже, как Нечаев, вспомнили каких-то там королев?

– О королевах я читал только в детских сказках, – ответил Кузнецов и нахмурился, чтобы скрыть неловкость.

– Смешные вы все, – повторила она.

– А сколько вам лет, Зоя, восемнадцать? – угадывающе поинтересовался Нечаев. – То есть, как говорят на флоте, сошли со стапелей в двадцать четвертом? Я на четыре года старше вас, Зоечка. Существенная разница.

– Не угадали, – улыбаясь, сказала она. – Мне тридцать лет, товарищ стапель. Тридцать лет и три месяца.

Сержант Нечаев, изобразив крайнее удивление на смуглом лице, произнес тоном игривого намека:

– Неужели так хотите, чтоб было тридцать? Тогда сколько лет вашей маме? Она похожа на вас? Разрешите ее адресок. – Тонкие усики поднялись в улыбке, разъехались над белыми зубами. – Буду вести фронтовую переписку. Обменяемся фото.

Зоя брезгливо обвела взглядом поджарую фигуру Нечаева, сказала с дрожью в голосе:

– Как вас напичкали пошлостью танцплощадки! Адрес? Пожалуйста. Город Перемышль, второе городское кладбище. Запишете или запомните? После сорок первого года у меня нет родителей, – ожесточенно договорила она. – Но знайте, Нечаев, у меня есть муж… Это правда, миленькие, правда! У меня есть муж…

Стало тихо. Солдаты, слушавшие разговор без сочувственного поощрения этой шалой, затеянной Нечаевым игре, перестали есть – все разом повернулись к ней. Сержант Нечаев, с ревнивой недоверчивостью вглядываясь в лицо Зои, сидевшей с опущенными глазами, спросил:

– Кто он, ваш муж, если не секрет? Командир полка, возможно? Или слухи ходят, что вам нравится наш лейтенант Дроздовский?

«Это, конечно, неправда, – тоже без доверия к словам ее подумал Кузнецов. – Она это сейчас выдумала. У нее нет мужа. И не может быть».

– Ну, хватит, Нечаев! – сказал Кузнецов. – Перестаньте задавать вопросы! Вы как испорченная патефонная пластинка. Не замечаете?

И он встал, оглянул вагон, пирамиду с оружием, ручной пулемет ДП внизу пирамиды; заметив на нарах нетронутый котелок с супом, порцию хлеба, беленькую кучку сахара на газете, спросил:

– А старший сержант Уханов где?

– У старшины, товарищ лейтенант, – ответил с верхних нар, сидя на поджатых ногах, молоденький казах Касымов. – Сказал: чашка бери, хлеб бери, сам придет…

В короткой телогрейке, в ватных брюках, Касымов бесшумно спрыгнул с нар; криво расставив ноги в валенках, замерцал узкими щелками глаз.

– Поискать можно, товарищ лейтенант?

– Не надо. Завтракайте, Касымов.

Чибисов же, вздохнув, заговорил ободряюще, певуче:

– Муж-то ваш, сестренка, сердитый или как? Сурьезный, верно, человек?

– Спасибо за гостеприимство, первая батарея! – Зоя тряхнула волосами и улыбнулась, разомкнув над переносицей брови, надела свою новую с заячьим мехом шапку, заправила под шапку волосы. – Вот, кажется, и паровоз подают. Слышите?

– Последний прогон до передовой – и здрасте, фрицы, я ваша тетя! – крикнул кто-то с верхних нар и нехорошо засмеялся.

– Зоечка, не уходите от нас, ей-богу! – сказал Нечаев. – Оставайтесь в нашем вагоне. Для чего вам муж? Зачем он вам на войне?

– Должно, два паровоза подают, – сообщил с нар прокуренный голос. – Сейчас нас быстро. Последняя остановка. И – Сталинград.

Дивизию полковника Деева, в состав которой входила артиллерийская батарея под командованием лейтенанта Дроздовского, в числе многих других перебрасывали под Сталинград, где скапливались основные силы Советской Армии. В состав батареи входил взвод, которым командовал лейтенант Кузнецов. Дроздовский и Кузнецов окончили одно училище в Актюбинске. В училище Дроздовский «выделялся подчёркнутой, будто врождённой своей выправкой, властным выражением тонкого бледного лица — лучший курсант в дивизионе, любимец командиров-строевиков». И вот теперь, после окончания училища, Дроздовский стал ближайшим командиром Кузнецова.

Продолжение после рекламы:

Взвод Кузнецова состоял из 12 человек, среди которых были Чибисов, наводчик первого орудия Нечаев и старший сержант Уханов. Чибисов успел побывать в немецком плену. На таких, как он, смотрели косо, поэтому Чибисов изо всех сил старался услужить. Кузнецов считал, что Чибисов должен был покончить с собой, вместо того, чтобы сдаться, но Чибисову было больше сорока, и в тот момент он думал только о своих детях.

Нечаев, бывший моряк из Владивостока, был неисправимым бабником и при случае любил поухаживать за санинструктором батареи Зоей Елагиной.

До войны сержант Уханов служил в уголовном розыске, потом окончил Актюбинское военное училище вместе с Кузнецовым и Дроздовским. Однажды Уханов возвращался из самоволки через окно туалета, наткнулся на командира дивизиона, который восседал на толчке и не смог сдержать смеха. Разразился скандал, из-за которого Уханову не дали офицерского звания. По этой причине Дроздовский относился к Уханову пренебрежительно. Кузнецов же принимал сержанта как равного.

Брифли существует благодаря рекламе:

Санинструктор Зоя на каждой остановке прибегала к вагонам, в которых размещалась батарея Дроздовского. Кузнецов догадывался, что Зоя приходила только для того, чтобы увидеть командира батареи.

На последней остановке к эшелону прибыл Деев, командир дивизии, в которую входила и батарея Дроздовского. Рядом с Деевым «опираясь на палочку, шёл сухощавый, слегка неровный в походке незнакомый генерал. Это был командующий армией генерал-лейтенант Бессонов». Восемнадцатилетний сын генерала пропал без вести на Волховском фронте, и теперь каждый раз, когда взгляд генерала падал на какого-нибудь молоденького лейтенанта, он вспоминал о сыне.

На этой остановке дивизия Деева выгрузилась из эшелона и двинулась дальше на лошадиной тяге. Во взводе Кузнецова лошадьми управляли ездовые Рубин и Сергуненков. На закате сделали короткий привал. Кузнецов догадывался, что Сталинград остался где-то за спиной, но не знал, что их дивизия двигалась «навстречу начавшим наступление немецким танковым дивизиям с целью деблокировать окружённую в районе Сталинграда многотысячную армию Паулюса».

Продолжение после рекламы:

Кухни отстали и затерялись где-то в тылу. Люди были голодны и вместо воды собирали с обочин затоптанный, грязный снег. Кузнецов заговорил об этом с Дроздовским, но тот резко осадил его, заявив, что это в училище они были на равных, а теперь командир — он. «Каждое слово Дроздовского поднимало в Кузнецове такое необоримое, глухое сопротивление, как будто то, что делал, говорил, приказывал ему Дроздовский, было упрямой и рассчитанной попыткой напомнить о своей власти, унизить его». Армия двинулась дальше, на все лады ругая пропавших где-то старшин.

В то время как танковые дивизии Манштейна начали прорыв к окружённой нашими войсками группировке генерал-полковника Паулюса, свежесформированная армия, в составе которой входила и дивизия Деева, по приказу Сталина была брошена на юг, навстречу немецкой ударной группе «Гот». Этой новой армией и командовал генерал Пётр Александрович Бессонов, немолодой замкнутый человек. «Он не хотел нравиться всем, не хотел казаться приятным для всех собеседником. Подобная мелкая игра с целью завоевания симпатий всегда претила ему».

Брифли существует благодаря рекламе:

В последнее время генералу казалось, что «вся жизнь сына чудовищно незаметно прошла, скользнула мимо него». Всю жизнь, переезжая из одной военной части в другую, Бессонов думал, что ещё успеет переписать свою жизнь набело, но в госпитале под Москвой ему «впервые пришла мысль, что его жизнь, жизнь военного, наверное, может быть только в единственном варианте, который он сам выбрал раз и навсегда». Именно там произошла его последняя встреча с сыном Виктором — свежеиспечённым младшим лейтенантом пехоты. Жена Бессонова, Ольга, просила, чтобы он взял сына к себе, но Виктор отказался, а Бессонов не настаивал. Теперь его мучило сознание, что он мог уберечь единственного сына, но не сделал этого. «Он всё острее чувствовал, что судьба сына становится его отцовским крестом».

Даже во время приёма у Сталина, куда Бессонова пригласили перед новым назначением, возник вопрос о его сыне. Сталин был прекрасно осведомлён о том, что Виктор входил в состав армии генерала Власова, да и сам Бессонов был с ним знаком. Тем не менее, назначение Бессонова генералом новой армии Сталин утвердил.

Реклама:

C 24 по 29 ноября войска Донского и Сталинградского фронтов вели бои против окружённой немецкой группировки. Гитлер приказал Паулюсу сражаться до последнего солдата, затем поступил приказ об операции «Зимняя гроза» — прорыве окружения немецкой армией «Дон» под командованием генерал-фельдмаршала Манштейна. 12 декабря генерал-полковник Гот нанёс удар в стык двух армий Сталинградского фронта. К 15 декабря немцы продвинулись на сорок пять километров к Сталинграду. Введённые резервы не смогли изменить обстановку — немецкие войска упорно пробивались к окружённой группировке Паулюса. Главной задачей армии Бессонова, усиленной танковым корпусом, было задержать немцев, а затем заставить их отступать. Последним рубежом была река Мышкова, после которой до самого Сталинграда простиралась ровная степь.

На КП армии, расположенном в полуразрушенной станице, произошёл неприятный разговор между генералом Бессоновым и членом военного совета, дивизионным комиссаром Виталием Исаевичем Весниным. Бессонов не доверял комиссару, считал, что его послали присматривать за ним из-за мимолётного знакомства с предателем, генералом Власовым.

Реклама:

Глубокой ночью дивизия полковника Деева начала окапываться на берегу реки Мышковой. Батарея лейтенанта Кузнецова вкапывала орудия в мёрзлую землю на самом берегу реки, ругая старшину, на сутки отставшего от батареи вместе с кухней. Присев немного отдохнуть, лейтенант Кузнецов вспомнил родное Замоскворечье. Отец лейтенанта, инженер, простудился на строительстве в Магнитогорске и умер. Дома остались мать и сестра.

Окопавшись, Кузнецов вместе с Зоей отправился в командный пункт к Дроздовскому. Кузнецов смотрел на Зою, и ему казалось, что он «видел её, Зою, в уютно натопленном на ночь доме, за столом, покрытым к празднику чистой белой скатертью», в своей квартире на Пятницкой.

Командир батареи объяснил военную обстановку и заявил, что недоволен дружбой, которая возникла между Кузнецовым и Ухановым. Кузнецов возразил, что Уханов мог бы быть хорошим командиром взвода, если бы получил звание.

Когда Кузнецов вышел, Зоя осталась с Дроздовским. Он заговорил с ней «ревнивым и одновременно требовательным тоном человека, который имел право спрашивать её так». Дроздовский был недоволен тем, что Зоя слишком часто навещает взвод Кузнецова. Он хотел скрыть ото всех свои отношения с ней — боялся сплетен, которые начнут ходить по батарее и просочатся в штаб полка или дивизии. Зое горько было думать, что Дроздовский так мало любит её.

Реклама:

Дроздовский был из семьи потомственных военных. Его отец погиб в Испании, мать умерла в том же году. После смерти родителей Дроздовский не пошёл в детский дом, а жил у дальних родственников в Ташкенте. Он считал, что родители предали его и боялся, что Зоя тоже его предаст. Он требовал у Зои доказательств её любви к нему, но она не могла переступить последнюю черту, и это злило Дроздовского.

На батарею Дроздовского прибыл генерал Бессонов, который ждал возвращения разведчиков, отправившихся за «языком». Генерал понимал, что наступил переломный момент войны. Показания «языка» должны были дать недостающие сведения о резервах немецкой армии. От этого зависел исход Сталинградской битвы.

Бой начался с налёта «Юнкерсов», после которого в атаку пошли немецкие танки. Во время бомбёжки Кузнецов вспомнил об орудийных прицелах — если их разобьют, батарея не сможет стрелять. Лейтенант хотел послать Уханова, но понял, что не имеет права и никогда не простит себе, если с Ухановым что-то случится. Рискуя жизнью, Кузнецов пошёл к орудиям вместе с Ухановым и обнаружил там ездовых Рубина и Сергуненкова, с которыми лежал тяжело раненный разведчик.

Реклама:

Отправив разведчика на НП, Кузнецов продолжал бой. Вскоре он уже не видел ничего вокруг себя, он командовал орудием «в злом упоении, в азартном и неистовом единстве с расчётом». Лейтенант ощущал «эту ненависть к возможной смерти, эту слитость с орудием, эту лихорадку бредового бешенства и лишь краем сознания понимая, что он делает».

Тем временем немецкая самоходка спряталась за двумя подбитыми Кузнецовым танками и начала в упор расстреливать соседнее орудие. Оценив обстановку, Дроздовский вручил Сергуненкову две противотанковые гранаты и приказал подползти к самоходке и уничтожить её. Молодой и испуганный, Сергуненков погиб, так и не выполнив приказа. «Он послал Сергуненкова, имея право приказывать. А я был свидетелем — и на всю жизнь прокляну себя за это», — подумал Кузнецов.

К концу дня стало ясно, что русские войска не выдерживают натиск немецкой армии. Немецкие танки уже прорвались на северный берег реки Мышковой. Генерал Бессонов не хотел вводить в бой свежие войска, боясь, что у армии не хватит сил для решающего удара. Он приказал биться до последнего снаряда. Теперь Веснин понял, почему ходили слухи о жестокости Бессонова.

Реклама:

Перебравшись на КП Деева, Бессонов понял, что именно сюда немцы направили основной удар. Разведчик, найденный Кузнецовым, сообщил, что ещё два человека вместе с захваченным «языком» застряли где-то в немецком тылу. Вскоре Бессонову доложили, что немцы начали окружать дивизию.

Из штаба прибыл начальник контрразведки армии. Он показал Веснину немецкую листовку, где была напечатана фотография сына Бессонова, и рассказывалось, как хорошо ухаживают в немецком госпитале за сыном известного русского военачальника. В штабе хотели, чтобы Бесснонов неотлучно пребывал в КП армии, под присмотром. Веснин не поверил в предательство Бессонова-младшего, и решил пока не показывать эту листовку генералу.

Бессонов ввёл в бой танковый и механизированный корпуса и попросил Веснина поехать навстречу и поторопить их. Выполняя просьбу генерала, Веснин погиб. Генерал Бессонов так и не узнал, что его сын жив.

Единственное уцелевшее орудие Уханова замолчало поздним вечером, когда кончились снаряды, добытые у других орудий. В это время танки генерал-полковника Гота форсировали реку Мышкову. С наступлением темноты бой стал стихать за спиной.

Реклама:

Теперь для Кузнецова всё «измерялось другими категориями, чем сутки назад». Уханов, Нечаев и Чибисов были еле живы от усталости. «Это одно-единственное уцелевшее орудие и их четверо были награждены улыбнувшейся судьбой, случайным счастьем пережить день и вечер нескончаемого боя, прожить дольше других. Но радости жизни не было». Они оказались в немецком тылу.

Внезапно немцы снова начали атаковать. При свете ракет они увидели в двух шагах от своей огневой площадки тело человека. Чибисов выстрелил в него, приняв за немца. Это оказался один из тех русских разведчиков, которых так ждал генерал Бессонов. Ещё двое разведчиков вместе с «языком» спрятались в воронке возле двух подбитых бронетранспортёров.

В это время у расчёта появился Дроздовский, вместе с Рубиным и Зоей. Не взглянув на Дроздовского, Кузнецов взял Уханова, Рубина и Чибисова и отправился на помощь разведчику. Вслед за группой Кузнецова увязался и Дроздовский с двумя связистами и Зоей.

Пленного немца и одного из разведчиков нашли на дне большой воронки. Дроздовский приказал искать второго разведчика, несмотря на то, что, пробираясь к воронке, он привлёк внимание немцев, и теперь весь участок находился под пулемётным огнём. Сам Дроздовский пополз обратно, взяв с собой «языка» и уцелевшего разведчика. По дороге его группа попала под обстрел, во время которого Зою тяжело ранило в живот, а Дроздовского контузило.

Реклама:

Когда Зою на развёрнутой шинели донесли до расчёта, она была уже мертва. Кузнецов был как во сне, «всё, что держало его эти сутки в неестественном напряжении вдруг расслабилось в нём». Кузнецов почти ненавидел Дроздовского за то, что тот не уберёг Зою. «Он плакал так одиноко и отчаянно впервые в жизни. И когда вытирал лицо, снег на рукаве ватника был горячим от его слёз».

Уже поздним вечером Бессонов понял, что немцев не удалось столкнуть с северного берега реки Мышковой. К полуночи бои приостановились, и Бессонов думал, не связано ли это с тем, что немцы использовали все резервы. Наконец, на КП доставили «языка», который сообщил, что немцы действительно ввели в бой резервы. После допроса Бессонову сообщили, что погиб Веснин. Теперь Бессонов жалел, что их взаимоотношения «по вине его, Бессонова, выглядели не такими, как хотел Веснин и какими они должны были быть».

С Бессоновым связался командующий фронтом и сообщил, что четыре танковых дивизии успешно выходят в тыл армии «Дон». Генерал приказал атаковать. Тем временем адъютант Бессонова нашёл среди вещей Веснина немецкую листовку, но так и не осмелился сказать о ней генералу.

Минут через сорок после начала атаки бой достиг переломной точки. Следя за боем, Бессонов не поверил своим глазам, когда увидел, что на правом берегу уцелело несколько орудий. Введённые в бой корпуса оттеснили немцев на правый берег, захватили переправы и начали окружать немецкие войска.

Реклама:

После боя Бессонов решил проехать по правому берегу, взяв с собой все имеющиеся в наличии награды. Он награждал всех, кто остался в живых после этого страшного боя и немецкого окружения. Бессонов «не умел плакать, и ветер помогал ему, давал выход слезам восторга, скорби и благодарности». Орденом Красного Знамени был награждён весь расчёт лейтенанта Кузнецова. Уханова задело, что Дроздовскому тоже достался орден.

Кузнецов, Уханов, Рубин и Нечаев сидели и пили водку с опущенными в неё орденами, а впереди продолжался бой.

Юрий Бондарев

Батальоны просят огня. Горячий снег (сборник)

© Бондарев Ю. В., 2015

© Киноконцерн «Мосфильм». Кадры из фильма

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015

* * *

Батальоны просят огня

Глава 1

Бомбежка длилась минут сорок. В черном до зенита небе, неуклюже выстраиваясь, с тугим гулом уходили немецкие самолеты. Они шли низко над лесами на запад, в сторону мутно-красного шара солнца, которое пульсировало в клубящейся мгле.

Все горело, рвалось, трещало на путях, и там, где еще недавно стояла за пакгаузом старая закопченная водокачка, теперь среди рельсов дымилась гора обугленных кирпичей; клочья горячего пепла опадали в нагретом воздухе.

Полковник Гуляев, морщась от звона в ушах, осторожно потер обожженную шею, потом вылез на край канавы и сипло крикнул:

– Жорка! А ну где ты там? Быстро ко мне!

Жорка Витьковский, шофер и адъютант Гуляева, гибкой независимой походкой вышел из пристанционного садика, грызя яблоко. Его мальчишеское наглое лицо было спокойно, немецкий автомат небрежно перекинут через плечо, из широких голенищ в разные стороны торчали запасные пенальные магазины.

Он опустился возле Гуляева на корточки, с аппетитным треском разгрызая яблоко, весело улыбнулся пухлыми губами.

– Вот бродяги! – сказал он, взглянув в мутное небо, и добавил невинно: – Съешьте антоновку, товарищ полковник, не обедали ведь…

Это легкомысленное спокойствие мальчишки, вид пылающих вагонов, боль в обожженной шее и это яблоко в руке Жорки внезапно вызвали в Гуляеве злое раздражение.

– Воспользовался уже? Трофеев набрал? – Полковник оттолкнул руку адъютанта и хмуро встал, отряхивая пепел с погон. – А ну разыщи коменданта станции! Где он, черт бы его!..

Жорка вздохнул и, придерживая автомат, не спеша двинулся вдоль станционного забора.

– Бегом! – крикнул полковник.

То, что горело сейчас на этой приднепровской станции, лопалось, взрывалось и малиновыми молниями вылетало из вагонов, и то, что было покрыто на платформах тлеющими чехлами, – все это значилось словно бы собственностью Гуляева, все это прибыло в армию и должно было поступить в дивизию, в его полк, и поддерживать в готовящемся прорыве. Все гибло, пропадало в огне, обугливалось, стреляло без цели после более чем получасовой бомбежки.

«Бестолочь, глупцы! – гневно думал Гуляев о коменданте станции и начальнике тыла дивизии, грузно шагая по битому стеклу к вокзалу. – Под суд сукиных сынов мало! Обоих!» На станции уже стали появляться люди: навстречу бежали солдаты с потными лицами, танкисты в запорошенных пылью шлемах, в грязных комбинезонах. Все подавленно озирали дымный горизонт, и щуплый низенький танкист-лейтенант, ненужно хватаясь за кобуру, метался меж ними по платформе, орал срывающимся голосом:

– Тащи бревна! К танкам! К танкам!..

И, наткнувшись растерянным взглядом на Гуляева, только покривился тонким ртом.

Впереди, метрах в пятидесяти от перрона, под прикрытием каменных стен чудом уцелевшего вокзала, стояла группа офицеров, доносились приглушенные голоса. В середине этой толпы на голову выделялся высоким ростом командир дивизии Иверзев, молодой, румяный полковник, в распахнутом стального цвета плаще, с новыми полевыми погонами. Одна щека его была краснее другой, синие глаза источали холодное презрение и злость.

– Вы погубили все! Па-адлец! Вы понимаете, что вы наделали? В-вы!.. Пон-нимаете?..

Он коротко, неловко поднял руку, и стоявший возле человек, как бы в ожидании удара, невольно вскинул кверху голову – полковник Гуляев увидел белое, дрожавшее дряблыми складками лицо пожилого майора, начальника тыла дивизии, его опухшие от бессонной ночи веки, седые взлохмаченные волосы. Бросились в глаза неопрятный, мешковатый китель, висевший на округлых плечах, нечистый подворотничок, грязь, прилипшая к помятому майорскому погону; запасник, по-видимому работавший до войны хозяйственником, «папаша и дачник»… Втянув голову в плечи, начальник тыла дивизии тупо смотрел Иверзеву в грудь.

– Почему не разгрузили эшелон? Вы понимаете, что вы наделали? Чем дивизия будет стрелять по немцам? Почему не разгрузили?..

– Товарищ полковник… Я не успел…

– Ма-алчите! Немцы успели!

Иверзев шагнул к майору, и тот снова вскинул мягкий подбородок, уголки губ его мелко задергались, в бессилии он плакал; офицеры, стоявшие рядом, отводили глаза.

В ближних вагонах рвались снаряды; один, видимо бронебойный, жестко фырча, врезался в каменную боковую стену вокзала. Посыпалась штукатурка, кусками полетела к ногам офицеров. Но никто не двинулся с места, лишь глядели на Иверзева: плотный румянец залил его другую щеку.

– Под суд! – низким голосом выговорил Иверзев. – Я отдам вас под суд! Полковник Гуляев, подойдите ко мне!

Гуляев, оправляя китель, подошел с готовностью; но этот несдержанный гнев командира дивизии, это усталое, измученное лицо начальника тыла сейчас уже неприятно было видеть ему. Он недовольно нахмурился, косясь на пылающие вагоны, проговорил глухим голосом:

– Пока мы не потеряли все, товарищ полковник, необходимо расцепить и рассредоточить вагоны. Где же вы были, любезный? – невольно поддаваясь презрительному тону Иверзева, обратился Гуляев к начальнику тыла дивизии, оглядывая его с тем болезненно-сострадательным выражением, с каким глядят на мучимое животное.

Майор, безучастно опустив голову, молчал; седые слипшиеся волосы его топорщились на висках неопрятными косичками.

– Действуйте! Дей-ствуй-те! В-вы, растяпа тыла! – крикнул Иверзев с бешенством. – Марш! Товарищи офицеры, всем за работу! Полковник Гуляев, разгрузка боеприпасов под вашу ответственность!

– Слушаюсь, – ответил Гуляев.

Иверзев понимал, что это глуховатое «слушаюсь» еще ничего не решает, и, едва сдерживая себя, перевел внимание на коменданта станции – сухощавого, узкоплечего подполковника, замкнуто курившего у ограды вокзала, – и добавил тише:

– А вы, товарищ подполковник, ответите перед командующим армией за все сразу!..

Подполковник не ответил, и, не ожидая ответа, Иверзев повернулся – офицеры расступились перед ним – и крупными шагами пошел к «виллису» в сопровождении молоденького, тоже как бы рассерженного адъютанта, щеголевато затянутого в новые ремни.

«Уедет в дивизию», – подумал Гуляев без осуждения, но с некоторой неприязнью, потому что по опыту своей долгой службы в армии хорошо знал, что в любых обстоятельствах высшее начальство вольно возлагать ответственность на подчиненных офицеров. Он знал это и по самому себе и поэтому не осуждал Иверзева. Неприязнь же объяснялась главным образом тем, что Иверзев назначил ответственным именно его, безотказного работягу фронта, как он иногда называл себя, а не кого другого.

– Товарищи офицеры, прошу ко мне!

Гуляев лишь сейчас близко увидел коменданта станции; меловая бледность его лица, вздрагивающие худые пальцы, державшие сигарету, позволяли догадаться, что этот человек сейчас пережил. «Отдадут под суд. И за дело», – подумал Гуляев и сухо кивнул подполковнику, встретив его ищущий взгляд.

– Ну, будем действовать, комендант!

Когда несколько минут спустя комендант станции и Гуляев отдали распоряжение офицерам и к горящим составам, зашипев паром, подкатил маневровый паровозик с перепуганно высунувшимся машинистом, а тяжелые танки стали, глухо ревя, сползать с тлеющих платформ, к полковнику, кашляя, задыхаясь, моргая слезящимися глазами, подбежал начальник тыла дивизии, затряс седой головой.

– Боеприпасы одним паровозом мы не спасем! Погубим паровоз, людей, товарищ полковник!..

– Эх, братец вы мой, – досадливо сказал Гуляев. – Разве вам в армии служить? Где ж вы фуражку-то потеряли?

Майор скорбно улыбнулся.

– Я постараюсь… Я все, что смогу… – заговорил майор умоляюще. – Комендант сообщил: прибыл эшелон. Из Зайцева. Стоит за семафором. Я сейчас за паровозом. Разрешите?