Толстовец, это кто?

В Викиданных есть лексема толстовец (L170506).

Морфологические и синтаксические свойстваПравить

падеж ед. ч. мн. ч.
Им. толсто́вец толсто́вцы
Р. толсто́вца толсто́вцев
Д. толсто́вцу толсто́вцам
В. толсто́вца толсто́вцев
Тв. толсто́вцем толсто́вцами
Пр. толсто́вце толсто́вцах

тол-сто́-вец

Существительное, одушевлённое, мужской род, 2-е склонение (тип склонения 5*a по классификации А. А. Зализняка).

Корень: -толст-; интерфикс: -ов-; суффикс: -ец .

ПроизношениеПравить

  • МФА:

Семантические свойстваПравить

ЗначениеПравить

  1. последователь толстовства ◆ Отсутствует пример употребления (см. рекомендации).

СинонимыПравить

АнтонимыПравить

ГиперонимыПравить

ГипонимыПравить

Родственные словаПравить

Ближайшее родство

ЭтимологияПравить

Происходит от ??

Фразеологизмы и устойчивые сочетанияПравить

    ПереводПравить

    Список переводов

    БиблиографияПравить

      Для улучшения этой статьи желательно:

      • Добавить пример словоупотребления для значения с помощью {{пример}}
      • Добавить синонимы в секцию «Семантические свойства»
      • Добавить гиперонимы в секцию «Семантические свойства»
      • Добавить сведения об этимологии в секцию «Этимология»
      • Добавить хотя бы один перевод в секцию «Перевод»

      Самобытным русским мыслителем был гениальный писатель Лев Николаевич Толстой (182&-1910). Подвергая критике общественно-политическое устройство современной ему России, Толстой уповал на нравственно-религиозный прогресс в сознании человечества. Идею исторического прогресса он связывал с решением вопроса о назначении человека и смысле его жизни, ответ на который призвана была дать созданная им «истинная религия». В ней Толстой признавал лишь этическую сторону, отрицая богословские аспекты церковных учений и в связи с этим роль церкви в общественной жизни. Этику религиозного самосовершенствования человека он связывал с о = пазом от какой-либо борьбы, с принципом непротивления злу насилием, с проповедью всеобщей любви. По Толстому, «царство бо-жие внутри нас» и потому онтологически-космологическое и метафизико-богословское понимание Бога неприемлемо для него. Считая всякую власть злом, Толстой пришел к идее отрицания государства. Поскольку в общественной жизни он отвергал насильственные методы борьбы, постольку считал, что упразднение государства должно произойти путем отказа каждого от выполнения общественных и государственных обязанностей. Если религиозно-нравственное самосовершенствование человека должно было дать ему определенный душевный и социальный порядок, то. очевидно, что полное отрицание всякой государственности такого порядка гарантировать не могло. В этом проявилась противоречивость исходных принципов и сделанных из них выводов в утопической философии Толстого.

      Содержание третьей лекции из курса «Лев Толстой против всех»

      Автор Михаил Эдельштейн

      Первые ассоциации со словом «толстовство» в массовом сознании — это нена­си­лие, отказ от имущества, опрощение, вегетарианство. «Толстов­цем» обзыва­­ет себя Остап Бендер в «Золотом теленке», передумав отправлять отнятый у Ко­­рей­ко миллион народному комиссару финансов: «Тоже, апостол Павел на­шел­ся, — шептал он, перепрыгивая через клумбы городского сада. — Бессреб­ре­ник, с-сукин сын! Менонит проклятый, адвентист седьмого дня! Дурак! Если они уже отправили посылку — повешусь! Убивать надо таких толстовцев!» «Жил-был великий писатель / Лев Николаич Толстой, / Не ел он ни рыбы, ни мя­са, / Ходил по аллеям босой», — поется в популярной песне, сочиненной накануне войны Сергеем Кристи. Примеры, разумеется, можно множить.

      Между тем все это очень важные, но все же следствия. Исходная точка толсто­вского учения — убежденность, что человеку необходимо представ­ление о смыс­­ле жизни, находящемся вне его самого. Без этого его ждут тоска, безыс­ходный ужас, самоубийство.

      Известно, что толстовство появляется в результате того духовно-нравственного перелома, который Толстой переживает в конце 1870-х годов. Однако на воп­рос, в чем суть этого перелома, ответить не так-то просто. Многие базовые положения позднейшего учения Толстого легко различимы в его знаменитых романах: напряженные духовные искания героев, идеальный «естественный человек» Платон Каратаев в «Войне и мире», фальшь современного брака и свет­ских отношений в «Анне Карениной» (эпиграф «Мне отмщение, и Аз воз­дам» относится, вопреки распространенному мнению, не к супружеской изме­не как таковой, а ко всему изображенному образу жизни — глубоко пороч­ному, по убеждению автора). Толстой смотрит глазами Наташи Ростовой на опе­­ру с тем же презрительным недоумением, с каким через несколько де­ся­­тилетий разбирает шекспировского «Короля Лира»  Толстой подробно разбирает «Короля Лира» в очерке «О Шекспире и о драме» (1904) и, в ча­­стности, пишет о нем: «совершенно непод­ходящее к положению пророчество», «бес­смысленные речи», «напыщенный, бесха­рактерный язык»..

      Что в таком случае меняется в 1878–1880 годах? Основное изменение — все эти мысли высказываются Толстым теперь напрямую, без посредничества художе­ст­­­венных образов; системати­зируются, становятся основным предметом его рефлексии, главным делом его жизни. А главное — они подтверждаются обра­зом жизни автора: Толстой становится первым толстовцем, превращается из пи­­сателя в вероучителя.

      Главное обвинение, которое Толстой предъявляет современному миру, — его избыточность. Развитие государства, общества, культуры, науки идет по пути производства множества ненужных человеку вещей (будь то большие помес­тья, модная одежда или музыка Бетховена) и тем самым уводит его всё дальше от естественного состояния. Так же избыточна и Церковь: в ней слишком мно­го внешнего, формального, того, что замутняет прозрачность первоначального источника. Вообще если пытаться сформулировать суть учения Толстого в од­ной фразе, то звучать она будет примерно так: «Все простое человеку на поль­зу, а все сложное — порочно». Поэтому, в частности, необходимо вернуться от Символа веры к Нагорной проповеди, от догматического богословия к эти­ческому учению.

      Сама идея представить христианство как нравственную проповедь, искажен­ную последующими наслоениями, рассказами о чудесах, введением сказочного, мифологического, мистического элемента, очень характерна для современни­ков Толстого. С близким подходом мы сталкиваемся, скажем, в «Жизни Иису­са» Эрнеста Ренана или в так называемой Библии Джефферсона, написанной раньше  Библия Джефферсона (1819; опубликована в 1895 году) — книга, составленная одним из отцов-основателей и третьим президентом США Томасом Джеф­ферсоном из отрывков различных изданий Нового Завета. Она пове­ствует о жизни Хри­ста без чудес., но впервые опубликованной практически одновременно с толстов­ским «Соединением и переводом четырех Евангелий». Но в случае Толстого она приводит к одному важному противо­речию. Начинаясь с убеждения, что человеку нужна опора в чем-то внеполож­ном ему, высшем, чем он, с поиска трансцендентного, его проповедь в итоге сводится к тезису «Царство Божие внутри нас» (каждый человек сам себе цер­ковь), к попыткам очищения рели­гии от всего, что обычный человек не может повторить с помощью нрав­ственного усилия. В конечном итоге — к замене Бо­га «хорошим человеком».

      ­­Толстой вообще внутренне противоречив, и эта раздвоенность не следствие тех изменений, которые происходят с ним во второй половине 1870-х, скорее на­оборот. Страстный охотник, боевой офицер, любитель женщин и светской жиз­ни, он уничтожающе описывает героический тип личности в «Войне и ми­ре» и других сочинениях, а в дневнике постоянно признается в мизогинии, то есть в отвращении к женщинам, и в от­вращении к плотской любви. Толстов­ство — скорее попытка уйти от этой раз­двоенности, однако не вполне удав­шаяся. Существуют воспоминания о том, как пианист Антон Рубинштейн пригласил Толстого на свой концерт, тот обрадовался «и да­­же совсем оделся для выезда», но в последний момент усомнился, не про­­­­ти­воречит ли это его проповеди, и в результате с ним случился истери­­­ческий припадок, «так что пришлось даже посылать за доктором» Цит. по воспоминаниям Николая Кашкина в «Меж­дународном толстовском альманахе». М., 1909.. Современник иро­нически замечает по этому поводу, что невозможно представить себе Христа или Магомета размышляю­щими о соответствии их поступков их же уче­нию.

      У «религии» Толстого множество источ­ников: протестантизм, русская народ­ная религиозность, философия Сократа и Шопенгауэра. Важно пони­мать, что это и один из первых резуль­татов знакомства Европы с восточной мистикой, с тем самым Лао-цзы, который в XX веке окажет громадное влияние на запад­ную культуру от Германа Гессе до рок-музыки. Но все-таки в первую очередь Толстой — сын своей рационалисти­ческой и антропоцентричной эпохи. Отсю­да неприятие его проповеди младшими современниками — первыми декаден­тами и символистами, для которых его религиозный поиск ока­зался недопус­тимо банальным (вспом­ним хотя бы знаменитую фразу Дми­трия Мережков­ского: Толстой упал «хуже, чем в бездну, — в яму при боль­шой дороге, по ко­то­­рой ходят все» Дмитрий Мережковский. «Л. Толстой и Достоев­ский».).

      Толстой как религиозный проповедник вообще оказывается неприемлем для многих современников. Мы помним об отлучении его от церкви, о кон­фликте с церковными и светскими властями, о преследованиях, которым подвергались его сторонники. Поэтому Толстой представляется нам едва ли не революционе­ром. Однако в борьбе двух лагерей, радикального и лояли­стского, которая оп­ределяла политическую и социальную жизнь России тех лет, он был в равной степени далек от обеих сторон. Лоялистам он казался опасным анархистом, отрицающим государство и все его институты. Настоящих же революционеров, эсеров и социал-демократов, отталкивало толстовское убеждение, что пере­устройство общества — лишь производная от внутреннего самосовершенство­вания человека и социальный переворот сам по себе ничего не даст. Поэтому, кстати, Толстого довольно жестко критикует Ленин.

      Тем не менее у него оказывается множество последователей из самых разных социальных слоев. И дело тут не только в писательской известности Толстого, хотя и в ней, конечно, тоже. Самое главное — его проповедь удивительно со­впа­ла с духом времени. Достаточно вспомнить судьбу его ближайшего со­рат­ника и друга Владимира Черткова, который, будучи выходцем из того же со­циального слоя, что и Толстой, одновременно с ним и даже чуть раньше при­шел к тем же вопросам, а отчасти и к тем же ответам и практическим выводам: осуждал роскошь, переселился из господского дома в комнатку в ремесленной школе, стал ездить в вагонах третьего класса и т. д. Стремление к опрощению вообще оказалось созвучно чаяниям многих представителей высшей аристо­кра­­тии: неслучайно среди ближайших сподвижников Толстого не только кон­ногвардеец Чертков, но и гусар Дмитрий Хилков, морской офицер Павел Би­рюк­ов, родовитый дворянин Виктор Еропкин и многие другие. Не менее ха­рак­терны для эпохи движения трезвенников, пацифистов, вегетарианцев, так­же находящие поддержку и сочувствие в разных стратах. Отказ брать в руки ору­жие и борьба с пьянством — характерные черты многих народных религи­озных движений.

      В силу всех этих причин учение Тол­стого стремительно приобретает популяр­ность. Возникают толстовские коммуны, народные школы, изда­тель­ство «По­сред­ник»  «Посредник» — издательство, возникшее в 1884 году по инициативе Льва Толстого, Владимира Черткова и др., главным прин­ципом работы которого был выпуск доступ­ной по цене художественной и нравоучитель­ной литературы для народа.; начинается новый вариант «хождения в народ», в том числе в свя­зи с голодом 1891–1892 го­дов в Центральной России. Первона­чально заражены толстовством оказываются преимущественно южнорусские губер­нии, Украина, Кавказ. В этом нет ничего удивитель­ного, если вспомнить ту громадную роль, которую сам Толстой и его последователи отводили работе на земле.

      Толстой не просто утверждает необходимость для каждого человека занимать­ся физическим, лучше всего — земледельческим трудом (прямо говоря, что было бы желательно любому из нас надеть лапти и идти за сохой). Важнее, что он видит в этом императиве религиозный смысл, своего рода дополнение к за­поведям блаженства. Поэтому естественно, что первым и самым прямым след­ствием толстовского учения стала организация сельскохозяйственных коммун, где трудились самые разные люди: аристократы, земские интеллигенты, воен­ные, крестьяне. Надо сказать, что интеллигентские земледельческие колонии возникали и раньше, вне связи с Толстым. В конце 1860-х — начале 1870-х го­дов коммуны такого рода появились на черноморском побережье и на Кубани, однако просуществовали недолго. Новая попытка отличалась от предыдущих массовостью и относительной унификацией участников: в толстовских комму­нах ходили в крестьянской одежде, причем старой и часто рваной, питались растительной пищей, вели аскетический образ жизни.

      Личного имущества у коммунаров, как правило, не было: за счет коммуны их кормили и выдавали одежду, когда старая изнашивалась, а книги они брали из общинной библиотеки. Наиболее радикальные из них вообще отказывались от своего жилья и обуви, даже лаптей, проповедовали идеал целомудрия, на­зы­­вая брак делом «похотливым, затемняющим истину и порабощающим» (впро­чем, признавая, что жениться все же лучше, чем прелюбодействовать). Один из лучших знатоков сектантства рубежа XIX–XX веков Александр Пруга­вин неслу­чайно назвал толстовцев «современными Диогенами».

      Неприспособленность большинства толстовцев к жизни на земле, невозмож­ность последовательно провести в жизнь принцип ненасилия (например, зани­маться земледелием без эксплуатации домашних животных), постоянные по­ли­цейские преследо­вания привели к тому, что подавляющее большинство про­­ектов по организации коммун оказались весьма недолговечными. Исклю­че­ние — известная колония «Криница» около Геленджика, просуществовавшая несколько десятилетий. Современник оставил выразительную зарисовку быта такой коммуны:

      «Надо было запрячь в водовозку лошадь, и вот человек пять начинали «трудиться»: один тащил вожжи, другой дугу, третий хомут, а двое старались «вопхнуть» лошадь в оглобли. В криках, понуканиях не было недо­статка, и часто кончался этот «труд» тем, что лошадь так и остава­лась незапря­женной, ибо никто из «работников» не знал, как надо запрягать ее, да и побаи­вался, как бы она не вздумала брыкнуть».  Цит. по: Евгений Баранов. «Толстовцы». М., 1912.

      Стремление «сесть на землю» сопровождается сильным антикультурным на­строе­нием. Один писатель начала XX века передает свой разговор с последова­телем Толстого, интеллигентным врачом, который мечтал сжечь все книги, кроме Евангелия, так как они «вреднее и опаснее всякой холеры, всякой чумы». В толстовцах вообще очень сильно это недоверие к культуре, особенно к пись­менной культуре. Отсюда интерес к устному слову, устной проповеди. Один из самых известных толстовцев, Исаак Фейнерман, писавший под латинским псевдонимом Тенеромо, издал несколько сборников записанных им высказы­ваний Толстого. Свою деятельность он объяснял как раз необходимостью за­фиксировать для современников и потомков свои беседы с Толстым, где инди­видуальность учителя проявляется полнее, чем в его писаниях. Вероятно, в этом сказывается ориентация на Евангелие как на письменную фиксацию уст­ной проповеди.

      Отдельная и очень сложная тема — толстовцы и Толстой. Выше мы говорили о Толстом как о первом толстовце. Но сам он говорил про себя: «Я Толстой, но не толстовец». Точнее будет сказать, перефразируя Козьму Пруткова, что в писателе жило огромное «желание быть толстов­цем» — желание, которое он никогда не смог реализовать до конца в силу все той же двойственности своей натуры, которая проявилась в несостоявшемся походе на концерт Рубинштейна и во многих других эпизодах. Главное колебание Толстого, длившееся года­ми, — уйти ему из Ясной Поляны или остаться? «Все так же мучительно. Жизнь здесь, в Ясной Поляне, вполне отравлена. Куда ни выйду — стыд и страда­ние…» — такими записями пестрят его дневники. Конфликт Толстого с семь­ей начинается в середине 1880-х годов и продолжается четверть века, практи­чес­ки до смерти писателя. На идейные разногласия накладываются имуще­ствен­ные споры: Толстой пытается отказаться от авторских прав, не препят­ствует яснополянским крестьянам расхищать барское имущество; жена и дети пред­сказуемо против.

      Надо понимать, что Толстой не уходит из имения не от привычки к барской жизни, в чем обвиняли его недоброже­латели. Наоборот, он полагает, что уход — это слишком легкий выход, бег­ство от своего креста вместо готовно­сти нести его до конца. Но со стороны это воспринимается по-другому. «Конечно, нам досадно, что отрицатель собственности, семьи и всех «мирских прелестей» продолжает жить в барской обстановке Ясной Поляны, где самая строгая веге­тарианская диета и «ручной труд» кажутся в конце кон­цов только лишней при­хотью», — ирони­зировал литератор Петр Пер­цов В газете «Новое время» от 11 февраля 1909 года., который резко отрица­тель­но относился к уче­нию Толстого и, в отличие от подавляю­щего большин­ства современников, довольно скептически — к нему самому. Но растеряны и идей­ные последователи Толстого. Накануне ухода и смерти писателя бол­гар­ский толстовец Христо Досев делится с Чертковым своим недоумением: тот факт, что Толстой по-прежнему живет в Ясной Поляне, «затушевывает в глазах людей все значение и смысл его слов и мыслей». Приезжающие в Яс­ную Поля­ну толстовцы чувствуют недоброжелатель­ное отношение к себе со сто­­роны жены Толстого Софьи Андреевны и его сына Льва Львовича и не по­нимают, почему «учитель» недостаточно горячо за них засту­пается. По сути, они тре­буют от Толстого, чтобы он отказался от родственни­ков по пло­­ти ради тех, с кем он связан родством в духе.

      С другой стороны, и Толстого раздражают некоторые последователи с их склон­­­­­­­ностью спорить о деталях учения, игнорируя главное в нем. Он сар­ка­сти­­чески описывал богословские полемики о всяких не стоящих внима­ния мело­чах — и вдруг его сторонники начинают вести себя так же. Кроме то­го, Толстой чувствует опасность превращения толстовства в «лидерское движе­ние», секту. Писатель противится его оформлению, для него толстовство — ме­ньше всего структура, организация. Отсюда его резкая реакция на предло­же­ние двух еди­номышленников провести в 1892 году съезд толстовцев в Ясной По­ляне: «Не грех ли выделять себя и других от остальных? И не есть ли это еди­не­ние с десят­ками — разъ­единение с тысячами и миллио­нами?» Любовь Гуре­вич  Любовь Гуревич (1866–1940) — писательни­ца, критик, публицист и общественный дея­тель; публиковала Толстого в журнале «Северный вестник». вспо­минает, как иронически Толстой реагировал на газетные сообще­ния о пред­­­стоящем съезде:

      «Вот отлично!.. Явимся на этот съезд и учредим что-ни­­будь вроде Армии спасения. Форму заведем — шапки с кокардой. Меня авось в генералы произведут. Маша портки синие мне сошьет…»  Цит. по: «Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников». Т. 2. М., 1978.

      В этой борь­бе с собственными поклонниками Толстой победил: толстовство не преврати­лось в скованную догматами окаменелость. Тот же Пругавин с полным основа­нием констатировал:

      «Из Толстого, как из моря, разные люди почерпают раз­личные мораль­ные и религиозные ценности. Каждый берет то, что ему более сродно, что отвечает его наклонностям, его духовным запросам».  Цит. по: Александр Пругавин. «О Льве Толстом и тол­стов­цах». М., 1911. 

      Более того, даже границы самого понятия «толстовство» установить зачастую трудно, если не невозможно. Современники отмечают склонность сторонников Толстого сводить любой разговор на любую, сколь угодно сложную, тему к на­бору элементарных постулатов: «все люди братья», «все мы дети единого От­ца», «весь мир есть дом Божий». Понятно, что при таких исходных данных тол­стовцев не всегда можно отграничить от представителей других религиозных учений. Известен непреходящий интерес Толстого и его последователей к ду­хо­­бо­рам, штундистам, молоканам, разного рода «братцам» (низовым пропо­вед­никам). Особенно активно занимался этим один из самых колоритных толстов­цев Иван Трегубов, основатель «Общины свободных христиан». А в 1920 году Павел Бирюков предлагает советской власти издавать журнал «Сектант-комму­нист».

      Вообще, тема взаимовлияния Толстого и сектантов сложна и многогранна. Нака­­нуне пережитого им духовного кризиса и тем более после него он при­стально следит за активностью разнообразных толков и сект, от самодеятель­ных до более крупных, вникает в особенности их вероучения, читает материа­лы о них, знакомится с исследованиями и исследователями. Однако в этот мо­мент Толстого еще отделяет от сектантов определенная дистанция. Свиде­тель его встречи с самарскими молоканами в 1881 году отмечает, как негативно реа­гирует Толстой на шутки молокан о духовенстве и православной обрядности Александр Пругавин. «О Льве Толстом и толстов­цах». М., 1911.. В дальнейшем Толстой постоянно увлекался то одним, то другим проповедни­ком и «народным философом»: Василием Сютаевым, Александром Мали­ковым, Тимофеем Бондаревым. Но постепенно началось обратное воздействие. Вскоре один из главных оппонентов Толстого, обер-прокурор Святейшего сино­да Кон­стан­тин Победоносцев, обобщая полевые наблюдения православных миссио­неров, проницательно заключает:

      «Как более свежее и богатое умствен­ными силами учение, толстовство начинает подчинять себе все другие сек­тантские лжеучения, мало-помалу теряющие под влиянием его свою самостоя­тельность и ориги­нальность».

      Примеров тому множество. Остановим­ся подробнее на событиях в селе Пав­лов­ка Сумского уезда Харьковской губернии, которые личный секретарь Тол­стого Николай Гусев назвал «страшным взрывом, прогремевшим на всю Рос­сию». В сентябре 1901 года группа павловских сектантов, много лет конфликто­вавших с местным священником и урядником и подвер­гавшихся преследова­ни­ям (в числе прочего — за отказ от присяги на верность императору и от во­ин­с­кой службы), ворвалась в церковь, осквернила алтарь, разломала хоругви, раз­била иконы, опрокинула престол, разорвала напрестольное Евангелие, поло­ма­ла крест. По выходе из церкви погромщики были избиты разъяренной тол­пой, арестованы, судимы и отправлены кто на каторгу, кто в ссылку.

      Самое любопытное в павловских событиях то, что и в отчетах светских и духов­ных властей, и в газетных репортажах люди, разгромившие храм, именуются то штундистами  Штундизм (от нем. Stunde — час, для чтения и толкования Библии) — движение проте­стант­ской направленности, распростра­нивше­еся в XIX веке в южнорусских и других губерниях России., то толстовцами, то есть и власть, и журналисты затруд­няются с четким определением их религиозной принадлежности. Сами они называли себя «детьми Божиими». Впрочем, поскольку религиозное брожение в губер­нии началось после того, как последователем Толстого объявил себя местный помещик князь Хилков, можно с уверенностью утверждать, что «дети Божии» если и не были чистыми толстовцами, то, по крайней мере, испытали сильное влияние идей яснополянского проповедника. Неслучайно в адресован­ном харь­­ковскому губернатору рапорте о заседании суда по этому делу утвержда­лось:

      «Все, получившие земли от князя Хилкова, делаются сектан­тами, являются на беседы к князю, выслушивают его толкование Евангелия по гра­фу Толстому».

      Интересно, что при всем рационализме толстовства оно, попав на народную почву, обрастало своей мифологией. Так, павловские крестьяне верили, что в саду Хилкова «росло дерево, приносящее добрые плоды, и кто вкушал того плода, то тот познавал, в чем добро и зло» Н. Гусев в журнале «Русская мысль». №  8. 1907..

      Еще один пример такого пограничного религиозного движения — так называе­мые духоборы-постники, выделив­шиеся в середине 1890-х годов из среды тра­диционного духоборства в особое течение именно под влиянием толстов­ской проповеди. После переезда с помощью Толстого и толстовцев в Канаду от пре­следований российского правительства они раскололись еще раз. В резу­льтате нового раскола образова­лась группа «Сыны свободы», решившая боро­ться с ци­вилизацией при помощи террора. Ее члены начали уничтожать сельско­хо­зяй­ственную технику, поджигать школы и линии электропередачи. Как и пав­лов­ские события, деятельность духоборов-свободников опровергает распро­стра­ненное убеждение, что проповедь Толстого нельзя использовать для обо­сно­вания насилия.

      Вообще, толстовство легко подвергалось радикализирующим трансформациям. Несмотря на то значение, которое сам Толстой придавал земледельческому труду, некоторые его последователи отказывались пахать и сеять, так как это насилие над живым организмом матери-земли. Нередко толстовцы не ели не только мясо и рыбу, но и растительную пищу, не пили не только спиртное, но и чай (и тем более кофе), отказывались называть свое имя и место рожде­ния, ибо всё это формы казенного учета, придуманные государством для закре­пощения подданных. Уже упоминавшийся толстовец Трегубов планировал сво­его рода «новое крещение» Руси: он мечтал провести в Киеве «крестный ход», по окончании которого участники выбросят в Днепр новых идолов — иконы и хо­­ругви.

      Но, конечно, прямое насилие действительно для толстовства крайне нехарак­тер­но, все-таки их этос строился на прямо противоположных основаниях. Из­вестен случай, когда двух толстовцев заперли в вонючей и душной арестант­ской. Когда один из них стал колотить в дверь, требуя их выпустить, другой объяснил ему, что такого рода протест против насилия невозможен с точки зрения учения Толстого, и первый усовестился и признал свои действия «со­блаз­ном и падением».

      Один из индийских поклонников Толстого уверял, что, живи писатель в Ин­дии, он был бы объявлен новым воплощением Будды или Кришны Д. Гопал Четти. «Международный толстов­ский альманах». М., 1909., и в этом утверждении было гораздо меньше восторженного преувеличения, чем может показаться нам сейчас. «Над Толстым горит теперь такой венец, какого при жиз­ни не имел решительно ни один человек — «с основания земли» и с начала человеческой истории» Газета «Новое время» от 11 февраля 1909 го­да., — писал уже русский его современник Петр Перцов, относившийся к Толстому весьма критически, а потому едва ли склонный в дан­ном случае к гиперболам.

      Проповедь Толстого имела самые разные следствия. Не без его влияния воз­ник­ли, например, «Собрания русских фабрично-заводских рабочих города Санкт-Пе­тербурга» священника Георгия Гапона, увлекшегося толстовством еще в пол­тав­ской семинарии. Толстой оказал огромное влияние на религиоз­ные и об­ще­ственно-политические движения по всему миру, например на Махатму Ганди, на русскую литературу: так, Пастернак проецирует свой путь на путь Толстого («Нельзя не впасть к концу, как в ересь, / В неслыханную простоту»), строит роман «Доктор Живаго» во многом по образцу «Воскресе­ния». Пафос земле­делия как идеального занятия для любого человека сказался на опыте первых палестинских кибуцев, создававшихся евреями — выходцами из Рос­сий­ской империи, многие из которых находились под сильным влия­нием проповеди Толстого. 

      Содержание второй лекции из курса «Лев Толстой против всех»

      Автор протоиерей Георгий Ореханов

      ­­­­Что составляло религиозное ядро лично­сти Толстого? На эту тему напи­саны уже сотни тысяч работ на всех языках мира, но каждая эпоха требует еще раз вернуться к данной теме: такую большую актуальность для читателей она представляет. Ведь речь идет об отлучении от церкви гордости русской нации, самого известного русского человека начала ХХ века. И самое загадочное здесь то, что граф Лев Толстой последние 30 лет жизни постоянно подчеркивал, что является человеком религиозным, признающим необходимость жизни с Богом. За что же тогда его отлучать?

      Было бы важно понять, какие события в молодости могли оказать решающее влияние на формирование сначала критического, а затем и гиперкритиче­ского отношения Толстого к Церкви. Многого мы здесь не знаем, но на один извест­ный момент, о котором Толстой впоследствии неоднократно вспоминал, я бы хотел обратить внимание. Это своеобразное открытие, сделанное московскими гимназистами, друзьями Толстого, так потрясшее его в 11-летнем возрасте: Бога нет! Эта новость живо обсуждалась братьями Толстыми и была признана достойной доверия  Толстой пишет об этом: «Помню, что, когда мне было лет одиннадцать, один мальчик, давно умерший, Володенька М., учившийся в гимназии, придя к нам на воскресенье, как последнюю новинку объявил нам открытие, сделанное в гимназии. Открытие состояло в том, что бога нет и что все, чему нас учат, одни выдумки (это было в 1838 году). Помню, как старшие братья заинтересовались этою новостью, позвали и меня на совет. Мы все, помню, очень оживились и приняли это известие как что-то очень занимательное и весьма возможное­­­­­­­»..

      Толстой очень рано осиротел: уже в вось­милетнем возрасте он остался без ма­те­ри и отца, и поэтому говорить о систематическом религиозном воспитании в его случае не приходится. Однако граф был одним из самых усердных читате­лей XIX века — как с точки зрения количества прочи­танного, так и с точки зре­ния качества чтения. Этот вывод подтверждает его яснополянская библио­те­ка. И Еванге­лие всегда играло значительную (может быть, решающую) роль в его жизни. Однако воспринимал он евангельский текст сквозь призму знаний и представ­лений европейского образованного человека того времени. В первую очередь здесь следует упомянуть о горячем увлечении идеями Жан-Жака Рус­со, эпохи Просвещения. То есть времени, которое в основном прихо­дится на XVIII век, когда французскими энциклопедистами был провозгла­шен приз­ыв к прогрессу, знанию, науке, борьбе с абсолютизмом власти, невеже­ством, предрассудками — в первую очередь религиозными.

      Так вот, из эпохи Просвещения писа­тель вынес три простые идеи. Первое — идея о том, что простое и естественное предпочтительнее культурного и слож­ного. Второе — идея о том, что носи­телем этого простого и естественного явля­ется русский народ. И наконец, третье — идея о том, что миром и жизнью че­ло­века управляет абсо­лютный и безличный Бог. Совершенно особое место в ду­ховной биографии Толстого принадлежит, как я говорил, одному из глав­ных деятелей французского Просвещения — Жан-Жаку Руссо. Его влияние про­слежи­вается практически во всех сферах мысли, которые притягивали Тол­стого: воспитание, школьное обучение, история, наука, религия, политика, отношение к современности и так далее.

      Я процитирую письмо, отправленное в 1905 году Толстым учредителям Обще­ст­ва Руссо в Женеве:

      «Руссо и Евангелие — два самые силь­ные и благотворные влияния на мою жизнь. Руссо не стареет. Совсем недавно мне пришлось пере­читать некоторые из его произведений, и я испытал то же чувство подъема духа и восхищение, которое я испытывал, читая его в ранней молодости».

      И именно у Руссо Толстой нашел глав­ную идею своего мировоззрения — кри­ти­ку цивилизации, то есть современ­ного государства и общества, которые фактически подавляют человека, убивают в нем все естественное и при этом называют себя христианскими.

      Особо нужно сказать об Оптиной пустыни в жизни Толстого. Оптина пустынь в XIX веке была крупнейшим духовным центром Русской православ­ной церкви, монастырь этот начал возрождаться фактически в начале XIX века и привлекал к себе внимание на протяжении ста лет, до своего закрытия, потому что в этом монастыре проживали подвижники благочестия, монахи, которых в народе называли старцами. Примечательный факт: Толстой, воспринимавшийся мона­хами пустыни как отступник, отлученный от церкви, в Оптиной бывал чаще, чем любой другой русский писатель, за исключением философа Кон­стан­тина Леонтьева, одного из лидеров русского консерватизма. Леонтьев так­же после своего религиозного обращения часто бывал в Оптиной пустыни, а с 1887 года в течение последних четырех лет жизни проживал в монастыре.

      Что же мы можем сказать о религиоз­ных взглядах Толстого и их отличии от цер­ковного христианства? Очень важным источником для понимания ду­ховной конституции Толстого и эволюции этих взглядов являются своеобраз­ные «символы веры», то есть краткие записи в дневнике, которые появляются достаточно рано и в которых писатель излагает нечто самое важное в области его личной веры.

      Вот самый известный отрывок такого рода, который датируется 1855 годом:

      «Вчера разговор о божественном и вере навел меня на великую, гро­мадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствую­щей развитию человече­ства, религии Христа, но очищенной от веры и таинственно­сти, рели­гии практической, не обещаю­щей будущее бла­женство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в испол­не­ние, я понимаю, могут только поколе­ния, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут ее в ис­полнение. Дей­ствовать сознательно к соединению людей с религией — вот ос­нование мысли, которая, надеюсь, увлечет меня».

      В этом тексте мы видим все самое главное, что есть в «религии Толстого». Она должна соответствовать интеллектуальному развитию человечества, в ней нет места таинственности и сказкам, нет места блаженству после смерти, но в ней очень силен момент практический — строительство Царства Божьего здесь, на земле. Причем, как дальше будет писать Толстой, фундаментом этой прак­тической религии становится не вера и не Церковь, и не Воскресение Христово, а моральные заповеди.

      Если изучать ранние дневники Толстого, поражает количество всевозможных правил морального порядка, которые предписывает себе писатель. Эти правила призваны регулировать его жизнь, сделать ее чистой и праведной, помочь пре­одолеть свои недостатки. Но это не всегда получается. И Толстой постоянно ломает себя, кается в распущенной жизни и лени, создает новые правила, пла­ны и графики жизни, снова их нарушает, снова кается. Титаническая мораль­ная работа, которую ведет над собой достаточно молодой человек, действите­льно впечатляет и имеет в духовной истории XIX века мало аналогов. Граф Толстой последовательно и упорно занимается той «рубкой леса», о которой он писал в одном из ранних рассказов, только теперь это просека в чаще неве­рия, греха в «лесу», который представляла собой религиозная жизнь его совре­менников.

      Результаты размышлений над прочи­танным писатель заносил в дневник. Пер­вая запись здесь относится к 1847 году, а последняя сделана в 1910-м, за неско­ль­­ко дней до смерти. Таким образом, Толстой вел дневник 63 года с некото­ры­ми не очень значительными перерывами. Это уже необычно даже для усерд­ных обитателей XIX века. Дневники Толстого — это действи­тельно лаборато­рия, полигон, собрание набросков, причем не только в области, как сам Тол­стой говорил, художества.

      Уже в этом последнем отношении записи Толстого очень интересны. Читая их, понимаешь, почему русский философ Серебряного века Дмитрий Мережков­ский назвал Толстого «тайновидец плоти». Но важно, что этим же методом Толстой пытается анализировать и законы духа. Те определения веры, Бога, «я», своего места в мире, которые он сегодня дает в дневнике, а завтра может радикально отвергнуть, превращают дневник Толстого в совершенно особый документ по истории религиозности и духовной мысли XIX века. Именно этим путем Лев Толстой приходит к конфликту с церковным христиан­ством. Он отвергает Церковь, таинство, молитву в ее традиционном понимании; отныне для него Церковь — историческая форма тонкого обмана, угодничества перед имущими классами и государственной властью.

      Нужно заметить, что в своих воспоминаниях все близкие Толстому лица под­черкивают очень неожиданный характер переворота, совершившегося в писа­теле в конце 70-х годов XIX века. В частности, его двоюродная тетка, фрейлина двух императриц, одна из самых проницательных русских женщин XIX века графиня Александра Андреевна Толстая указывает в своих воспоминаниях, что вдруг в 1878 году ее племянник является проповедником чего-то совершенно нового, с чем она никак согласиться не может, — это отрицание божествен­ности Христа и искупительного характера его подвига. Другими словами, Хри­стос теперь для Толстого только человек, который никого не спас и не может спасти своим рождеством и воскресением, но который проповедовал божест­вен­ное учение своего отца.

      Обычно принято считать, что духовный кризис Толстого приходится именно на конец 70-х — начало 80-х годов. Действительно, в этот период писатель пережил глубокий мировоззренческий перелом, приведший к изменению его отношения к Церкви и появлению в следующие 30 лет жизни ряда произве­дений религиозно-философской направленности. В этих сочинениях Толстой предпринял попытку теоретически обосновать свои новые взгляды на религию, нравственность, искусство, политику, цивилизацию, крестьянский вопрос — практически на все актуальные вопросы русской жизни.

      Но кризисы в жизни Толстого бывали и раньше. Новый перелом носит принци­пиальный характер. Если раньше Толстой искал способ приспособить свои собственные взгляды к церковному христианству (как было, например, в конце 1850-х годов), найти для себя, образованного человека, место в Церкви, то те­перь он радикально отвергает такую возможность. Он отвергает не только таинство, не только церковную догматику, но и фактически свое присутствие в Церкви и ищет способ по-новому понять Евангелие.

      Конечно, такая позиция не была чем-то новым или личной выдумкой писате­ля. Толстой проповедовал тот тип христианства, который был уже очень попу­ля­рен в Европе, и свои взгляды писатель обсуждал с некоторыми корреспон­дентами. В первую очередь я хотел бы здесь назвать философа Николая Стра­хова и уже упоминавшуюся двоюродную тетушку, графиню Толстую. В то же время очевидно, что на построениях Толстого лежит могучая печать его лич­ности и индивидуальных особенностей.

      Опыты нового перевода Евангелия, которые начинает предпринимать писа­тель, имели особое значение для Толстого, как и попытки его нетрадиционной интерпретации. Ведь от того, насколько убедительной была его критика цер­ковного понимания Нового Завета, зависела и убедитель­ность его критики церковной догматики. В первую очередь «освобождение Евангелия» было на­правлено на критику в нем всего чудесного. Малейшее упоминание какого-ли­бо чуда должно было быть удалено из евангельского текста. Это в первую оче­редь относится и к главному евангельскому событию — Воскресению Христову. «Евангелие» Толстого, заметим, заканчивается не воскресением Спасителя, а его смертью на Кресте, а все чудеса Христа либо трактуются чисто рациона­листически, либо просто отрицаются как неподлинные поздние вставки.

      Но работа Толстого над евангельским текстом заключалась вовсе не только в освобождении Евангелия от мистиче­ского элемента. Фактически эту работу нельзя назвать переводом в строгом смысле слова, это очень произвольная интерпретация. Я приведу только один пример такого рода. Давайте сравним следующие два отрывка. Эти отрывки относятся к 3-й главе Евангелия от Мат­фея, стихи 5 и 6, речь в них идет об Иоанне Крестителе. В традицион­ном, то есть в синодаль­ном, переводе говорится следующее: «Тогда Иерусалим и вся Иудея, вся окрестность Иорданская выходили к нему и крести­лись от него в Иордане, исповедуя грехи своя». Выходили к Иоанну Предтече. Вот тол­стовский вариант этого текста: «И к Иоанну приходил народ из Иерусалима и из деревень по Иордану, из всей земли Иудейской. И он купал в Иордане всех тех, которые сознавались в своих заблуждениях». Ну совершенно очевидно, что сакраментальный смысл, заложенный евангелистом Матфеем, полностью уходит, остается какое-то бессмысленное купание, непонятно зачем нужное. И вообще, на этом еще присутствует такой вот налет судебности, то есть кто-то должен был сознаваться Предтече в своих заблуждениях, а за это он этого че­ло­века купал. И таких мест можно указать очень много в «Евангелии» Толстого.

      С точки зрения писателя, Бог — это безличный хозяин и отец, начало начал разума, носитель духовного глубинного «я» человека. И в этом смысле Бог Толстого бессмертен. Фактически Бог Толстого есть духовная сущность в чело­веке, которая проявляется в любви, поэтому этот Бог может развиваться и со­вер­­шенствоваться. Это развитие и есть приближение человечества к Царству Божьему на земле.

      Я приведу еще одну цитату из дневника Толстого на этот счет:

      «Если есть ка­­кой-нибудь Бог, то только тот, которого я знаю в себе, как самого себя, а также и во всем живом. Говорят: нет материи, веще­ства. Нет, она есть, но она то­лько то, посредством чего Бог не есть ни­что, не есть не живой, но живой Бог, посредством чего Он живет во мне и во всем. <…> Надо помнить, что моя душа не есть что-то — как гово­рят — божественное, а есть сам Бог. Как только я Бог, сознаю себя, так нет ни зла, ни смерти, ничего, кроме радости».

      Очень важно к этому отрывку сделать следующее примечание. Для Толстого поклонение личному Богу, обращение к нему с молитвой, просьбой есть та­кое же действие (бессмысленное), какое совершают чувашские крестьяне, кото­рые мажут своего идола сметаной, чтобы его ублажить. Странно при этом, как Тол­стому не приходит в голову, что весь Новый Завет пропитан духом бого­слов­ского персонализма, то есть восприятия Бога как самостоятельной лично­сти, к которой поэтому можно и нужно обращаться с молитвой. Достаточно вспом­нить, например, молитву самого Христа в Гефсиманском саду или много­чис­ленные молитвы первых христиан, включенные в Книгу деяний апостоль­ских. Видно по этому источнику, что члены первой христианской общины воспри­нимают Бога и воскресшего Христа как живую личность, постоянно присут­ствующую в их жизни.

      Толстой утверждает, что в человече­скую природу, в его сознание заложен ду­ховный, божественный, первобытный закон природы, инстинкт добра и ощу­­щение божественной жизни в себе, присутствия в себе Бога. Задача со­знания — привести в соответствие разум и чувства человека. Эта идея соот­ветствия при­сутствует уже в «Казаках» и в «Войне и мире»: инстинктивной мудрости Куту­зова противостоит агрессивный и самоуверенный европейский активизм Напо­леона. Именно поэтому несколько позже Толстой находил сходные идеи у фи­ло­софов Востока — Конфуция, Лао-цзы и других — о при­сутствии в человеке некоего объективного нравственного закона.

      По Толстому, христианство, как и вся­кое религиозное учение, заключает в себе две стороны: во-первых, учение о жизни людей — учение этическое, и, второе, объяснение, почему людям надо жить именно так. Эти две стороны могут быть найдены, по Толстому, во всех религиях мира. Такова же и хри­стианская рели­гия. Он пи­шет: «Она учит жизни, как жить, и дает объяснение, поче­му именно надо так жить».

      С точки зрения Толстого, христианство в большей степени, чем какая-либо другая из великих исторических религий, утратило составлявшее некогда его главную часть этическое учение. Толстой доказывает эту мысль, сопоставляя христианство с другими религиями: «Все религии, за исключе­нием церковно-христианской, требуют от исповедующих их, кроме обрядов, исполнения еще известных хороших поступков и воздержания от дурных». Иудаизм, например, требует обрезания, соблюдения Субботы, юбилейного года и много чего друго­го. Магометанство требует тоже обрезания, ежедневной пятикратной молитвы, поклонения гробу пророка, паломничества и прочего. И так, с точки зрения Толстого, обстоит дело со всеми религиями. «Хороши ли, дурны ли эти требо­вания, но это требования поступков», — пишет Толстой.

      Напротив, официальное церковное христианство — как несколько неожиданно и в полном противоречии, к сожалению, с исторической правдой заявляет Толстой — не предъявляет никаких этических требований к своим последова­телям. Толстой пишет: «Нет ничего, что бы обязательно должен был делать христианин и от чего он должен был бы обязательно воздержаться, если не счи­­тать постов и молитв, самой Церковью признаваемых необязатель­ны­ми». Толстой считает, что со времен Константина Великого христианская цер­ковь, цитирую, «не потребовала никаких поступков от своих членов. Она даже не заявляла никаких требований воздержания от чего бы то ни было».

      Несколько позже Толстой сформули­рует главный тезис своей религиозной системы: все религии мира состоят из морального ядра, то есть ответа на во­прос, что нужно делать, и мистической периферии — во что нужно верить. Ми­стика есть ошибка и суеверие, а моральная основа всех религий совершенно оди­накова и в наиболее полном виде выражена в Нагорной проповеди. Напом­ню, что Нагорная проповедь — это проповедь, сказанная Христом и помещен­ная в полном виде в Евангелие от Матфея, это главы пятая, шестая, седьмая, то есть три главы, в которых Христос в компактном виде формулирует основы морального учения христианства. Странно, что такому умному человеку, как Толстой, не видно вопиющее противоречие этой идеи. Ведь требования Нагор­ной проповеди, например, любить врагов или, скажем, не заботиться о за­втра­шнем дне носят совершенно революционный характер и никак не впи­сы­ваются в этику иудаизма или ислама.

      Россия узнала о «религии Толстого» благодаря издательской деятельности его ближайшего друга и едино­мыш­ленника Владимира Черткова. Это представи­тель богатейшей аристократической фамилии, в прошлом блестящий гвар­дейский офицер. И вот этот юноша стал самым преданным учеником великого писателя. Деятельность Черткова в буквальном смысле слова имела всемирные масштабы. Очевидно, обладавший качествами выдающегося менеджера, он организовал распространение по всему миру книг и идей писателя. Именно благодаря Черткову мировоззрение Толстого стало своеобразным брендом.

      В русской жизни второй половины XIX века существовал антипод Льва Толсто­го, и таким антиподом был многолетний обер-прокурор Святейшего синода Константин Петрович Победоносцев. Наверное, очень трудно найти людей более разных, чем Толстой и Победоносцев. Толстой — это совесть своего поко­ления, борец за правду, защитник обиженных, человек с безграничным нрав­ственным авторитетом. Победоносцев в глазах современников является вопло­щением политического зла, которое ассоциируется с политическим произво­лом. Обер-прокурор Синода — творец системы контрреформ, гонитель всего прогрессивного и творческого, это тот самый лихой человек, который в конеч­ном счете и превратил Россию в ледяную пустыню.

      И в поединке Толстого с Победонос­цевым, в представлении русского общества и даже политической элиты, Победоносцев был заранее обречен на поражение. Именно поэтому после отлучения писателя в 1901 году в глазах этого общества и этой элиты он сразу стал одновременно и главным виновником, и главным творцом этого акта, и объектом едких сатирических нападок. Обер-прокурор Синода и его политика ассоциировались с личностью знаменитого основателя испанской инквизиции Торквемадой, с личностью Великого инквизитора До­стоевского, ну и более обидные сравнения — это «упырь, простерший над Рос­сией свои крылья», это «злой гений России» и так далее. На одной из кари­катур, например, Победоносцев был изображен в виде летучей мыши, держа­щей в оковах молодую девушку, в которой, естественно, угадывалась Россия.

      В жизни Толстого и Победоносцева имел место и личный конфликт, причем очень острый. Он произошел в 1881 году и был связан с вопросом о казни наро­довольцев, убийц императора Александра II. Толстой обратился с просьбой к новому царю, Александру III, о помиловании, а вот обер-прокурор, недавно назначенный, требовал смертной казни. Этот конфликт развивался почти 20 лет, и в 1899 году разрешился скандалом. И одним из важнейших шагов, при­близивших этот скандал и, соответственно, появление синодального акта о Тол­­стом, стало издание романа «Воскресение», последнего большого романа Толстого. Читающая Россия — во всяком случае, та ее часть, которой были дос­тупны зарубежные издания романа, — была потрясена небывалым глумле­нием над православной верой и одновременно узнала в чиновнике Топорове обер-прокурора Синода Победоносцева.

      В новом романе Толстого, я напомню, была подвергнута уничтожающей сатире вся русская государственная машина — власть, администрация, тюрьмы и так далее. А в двух главах первой части в совершенно кощунственном виде была изображена православная литургия. Толстой показывает действия православ­ного священника как совершенно бессмысленные, а вместо привычного высо­кого стиля, характерного для Церкви, сознательно использует бытовые терми­ны: например, вместо «чаша» — «чашка», вместо «лжица» — «ложечка» и так далее.

      До момента выхода в свет романа «Воскресение» Русская церковь, не говоря уже о русском государстве, проявляла по отношению к Толстому большую терпимость. К концу XIX века толстовская критика церковного учения, духо­венства приобрела агрессивный, ожесточенный характер, в особенности после истории с духоборами — сектой, которая была особенно близка Толстому. Духо­боры в 1905 году не только заявили о своем отказе брать в руки оружие, но даже публично сожгли имеющееся в их общине оружие и были высланы из России в Канаду. Но по отношению к писателю со стороны Синода, в офи­циальных церковных печатных органах не было сказано ни одного критичес­кого слова. Толстого могли критиковать в проповедях, в богословских сочине­ни­ях, в публицистических статьях, но, подчеркиваю еще раз, официально его учение не подвергалось какому-либо церковному осуждению. Теперь ситуация принципиально менялась. Лев Толстой позволил себе открытое кощунство, и с ним познакомились, повторю, сотни тысяч людей по всему миру, потому что благодаря Владимиру Черткову роман «Воскресение» фактически, как бы мы сейчас сказали, в режиме онлайн переводился на основные европейские языки и распространялся огромными тиражами. И в то же самое время в своих произведениях Толстой постоянно подчеркивал, что является человеком рели­гиозным и христианином. Ну, даже в наше время, в эпоху, когда в головах и сердцах людей перепутано абсолютно все, такое странное несоответствие потребовало бы разъяснений, но в начале ХХ века ситуация обстояла еще сложнее.

      Действительно, для Русской церкви картина сложилась неодно­знач­ная и потенциально очень опасная, если учесть, какой авторитет имел писатель в России и во всем мире. Это была своеобразная ловушка. Промол­чать — получить серьезные репутационные потери, учитывая, что уже в Сино­де стали получать возмущенные письма от тех, кому удалось прочитать «Во­скресение» в бесцензурном издании и кто увидел в романе намеренное оскор­бление чувств верующих, как бы мы сейчас сказали. А выступить публично против Толстого не менее опасно, учитывая, что любое выступление Синода против него будет воспринято негативно. Однако примечательно, что вопрос об отлучении Толстого мог быть поставлен только после смерти императора Александра III, который называл писателя не иначе как «мой Толстой» и по­стоянно просил его не трогать, чтобы не сделать из него мученика, а из им­ператора — его палача.

      Сама церковная власть проявила максимальные усилия, чтобы избежать скан­дала и общественного возмущения. Именно поэтому слова «анафема» и «отлу­чение» в финальном варианте синодального документа были заменены на бо­лее нейтральный, но менее определенный термин «отторжение». И это очень принципиальный момент. Под анафемой подразумевается самое строгое из цер­ковных наказаний, имевшее смысл отделения виновного от церкви и осу­ж­дения его на вечную погибель, вплоть до покаяния. Другими словами, в цер­ковном праве под анафемой понимается совершенное отлучение христиа­нина от общения с верными чадами Церкви, от церковных таинств, и это на­казание применяется в качестве высшей кары за тяжкие преступления, како­выми являются измена православию, то есть уклонение в ересь или раскол. И в этом смысле слово «анафема» может быть заменено на «проклятие». Одно­временно Церковь различала всегда отлучение полное, то есть анафему, и отлу­чение малое. Малое отлучение — это временное отлучение члена Церкви от церк­овного общения, служащее наказанием за менее тяжкие грехи. Напри­мер, последний вид отлучения имел место в церковной практике в ситуации, когда некоторые христиане отрекались от веры в эпоху гонений. На нескол­ько лет был отлучен от церкви молодой Горький за попытку самоубийства. Правда, для него самого это было, конечно, уже не важно, но тем не менее такой факт имел место.

      В практике Православной церкви анафема была не столько наказанием, сколь­ко предупреждением человека, и здесь очень хорошо видно отличие от прак­тики церкви католической, в которой слово «анафема» заменялось термином «проклятие». Именно потому, что анафема была не только и не столько нака­занием, сколько предупреждением, двери Православной церкви для отлучен­ного были закрыты не навсегда. При условии его искреннего покаяния и вы­пол­нения необходимых церковных предписаний (в первую очередь, как пра­вило, публичного покаяния) его возвращение в церковь было возможно.

      Что же представляет собой синодаль­ный акт 1901 года с этой точки зрения? Он носит характер торжественного церковного исповедания и объявляет, что Лев Толстой более не является членом Церкви и не может в нее вернуться, пока не покается. Кроме того, документ удостоверяет, что без покаяния для Тол­стого невозможны будут ни христианское погребение, ни заупокойная моли­тва, не говоря уже о евхаристическом общении, то есть об участии в причаще­нии, к чему, собственно, Толстой уже тогда и не стремился. Синодаль­­­ный акт 1901 года, как и предполагал Победоносцев, был встречен большей частью русского образованного общества крайне неблагоприятно. Русская интел­лигенция поддержала писателя, вопреки Синоду, и с большим возмущением отнеслась к синодаль­ному акту. С возмущением и иронией. Именно это имел в виду Чехов, написавший в одном из писем: «К отлучению Толстого публика отнеслась со смехом».

      Последний вопрос, который нас будет интересовать, это последние годы жизни Толстого, его уход и смерть. Предварительно надо сказать, что семейная жизнь Толстого дала трещину достаточно рано, фактически еще до духовного перев­орота. Но в послед­ние годы эта жизнь стала еще сложнее и трагичнее, и глав­ным образом из-за истории с завещанием писателя, которое он подписал тайно от семьи, в лесу, летом 1910 года, что привело к открытому конфликту с Софь­ей Андреевной Толстой. И в результате этого конфликта 28 октября 1910 года, то есть за десять дней до смерти, Толстой был вынужден тайно бежать из родо­вого гнезда.

      Уход Толстого из Ясной Поляны — это событие, которое имело большую важ­ность для всей России, если не для всего мира. Сергей Николаевич Дурылин, известный литературный критик и философ, сообщает, что в день первого известия об уходе газеты буквально рвали из рук, причем подобное отношение к печатной продукции Дурылин помнит только еще один раз в жизни — в день объявления войны с Германией в 1914 году. Для русских газет и журналов и для всего русского читающего общества вопрос стоял следующим образом: это бегство или паломничество, триумф или трагедия, поиск выхода из тупика или поиск сюжета для нового произведения? Действительно, с каким чувством Толстой покидал усадьбу, что стояло за этим уходом? Почему он направился именно в Оптину пустынь?

      Одним очень хочется представить дело так, что граф Толстой убегал в никуда, он просто уходил от всех, как и записал в своем дневнике чуть больше чем за месяц до ухода. Приведу это красноречивое свидетельство состояния души Толстого: «От Черткова письмо с упреками и обличениями. Они разрывают меня на части. Иногда думается: уйти от всех». Другими словами, Толстой хотел просто куда-то уйти, не имея никакого представления ни о направлении движения, ни о его цели. Есть рассуждения другого рода. Писатель заранее знал, что поедет в Оптину пустынь и встретится там со старцами, и именно это обстоя­тельство свидетельствует о покаянном состоянии души Толстого.

      Мне кажется, обе точки зрения не соответствуют действительности. Уход Тол­стого — финал его жизни и финал тех поисков, которые составляли главное в его миропонимании. Мы знаем сегодня, что писатель разместился в паломни­ческой гостинице Оптиной пустыни, где его узнали сразу, и совершил прогулку до скита, в котором в этот момент проживал великий оптинский старец Иосиф, преемник преподобного Амвросия, человек огромной любви и милосердия, — с ним Толстой познакомился, по всей видимости, в 1896 году во время своего очередного паломничества в монастырь. Но стоя у порога двери в оптинский скит, Толстой так и не нашел в себе сил переступить этот порог, встреча со стар­цами не состоялась. Может быть, это была самая трагическая невстреча в жизни писателя.

      После посещения Оптиной пустыни писатель направляется в Шамордино, где в это время проживала его родная сестра Марья Николаевна Толстая, самый близкий и дорогой ему человек в данный момент, которую он всю жизнь назы­вал исключительно Машенька. Мы не знаем, как могла сложиться судьба Тол­стого в дальнейшем, если бы ему удалось задержаться у любимой младшей сестры надолго. Но опасаясь погони, организованной супругой, писатель был вынужден покинуть и Шамордино. По дороге он простудился, заболел двусто­ронним воспалением легких и умер на станции Астапово. Причем в последние дни жизни к нему из-за твердой позиции Черткова не был допущен для беседы и исповеди другой оптинский старец, преподобный Варсонофий.

      Лев Толстой — единственный в России начала ХХ века человек, который поль­зовался ничем не ограниченной, поистине абсолютной свободой в семье, в сво­ей родной деревне, в обществе, государстве, культуре. Возможно, он был един­ственным человеком в мире такого масштаба. Он родился в прекрасной, дей­ствительно очень ясной Ясной Поляне, типичной русской усадьбе с березовой аллей, речкой Воронкой, яблочными садами, семейными домами и домиками, детьми, внуками, прислугой, охотой, пешими и конными прогулками, пасекой, цветочными оранжереями, крестьянскими школами, вечерним чаем, чтением, играми и концертами. Он прожил там большую часть жизни и по всем законам жанра, логики, справедливости был просто обязан именно там умереть! Он был сказочно богат, он мог брать писательские гонорары или публично отрекаться от них после. Он пользовался всемирной славой. Толстой мог писать все что угодно, не опасаясь каких-либо порицаний со стороны правительства. Более того, не написав ни одной строчки очередного нового произведения, он мог претендовать на издание его где угодно и на получение какого угодно гонора­ра, в то время как другие писатели, например Достоевский или Леонтьев, мог­ли просто голодать, причем голодать буквально. В семье всякое желание Тол­стого выполнялось с поспешностью и старанием. Усердные ученики во главе с Чертковым с карандашами, блокнотами в руках ловили каждое его слово. Лучшие художники и скульпторы России и мира рисовали его портреты, лепи­ли в глине, высекали в мраморе и так далее. Именно перед его портретом после отлучения Синода на выставках устраивались бурные восторженные манифес­тации. Именно его фотографировал впервые в цвете в России Прокудин-Гор­ский. Именно его голос записывали на фонограф.

      Но Астапово для Толстого было настоящей ловушкой. Писатель оказался в мы­ше­ловке, которую в значительной степени сам сотворил. Больной и беспо­мощный, он лежал на постели, не понимая, что происходит не только в мире, но даже за порогом его комнаты и в ней самой. Ничего не зная о жене и детях, ничего не зная о попытках православного священника поговорить с ним перед смертью и его напутствовать. Сразу после приезда Черткова в Астапово за пи­са­­телем был установлен строжайший надзор. Дверь в дом начальника стан­ции Озолина была всегда заперта, а ключ от нее хранился у помощника Черт­кова, Сергеенко, который безвыходно дежурил в передней. В комнате Толстого безотлучно находился Чертков. Вход в дом был возможен, по-видимому, толь­ко по какому-то паролю.

      Именно поэтому Толстой даже не знал, что оптинский иеромонах Варсонофий специально прибыл на станцию Астапово со святыми дарами, для того чтобы попытаться поговорить с писателем перед смертью. Таким образом, в послед­ний, самый ответственный момент жизни великий писатель русской земли, как сказал о нем Тургенев, за уходом которого из Ясной Поляны с напряжен­ным вниманием следил весь цивилизо­ванный мир, оказался в трагическом одиночестве. Его судьба становится предметом переживаний русского импе­ратора, Совета министров, премьер-министра Столыпина, Синода, собора старцев Оптиной пустыни, наконец членов семьи. Но Толстой ничего об этом не знает.

      Об этом очень ярко пишет замеча­тельный русский писатель Борис Зайцев:

      «Но как кончается его жизнь? Умирать не только во враж­де с Церковью, но и со своей собственной подругой после почти полувековой общей жизни, имея целый сонм детей. Бежать из своего дома, кончать дни у начальника станции, среди раздора, домашних гвельфов и гибел­линов, враж­дующих между собой партий. И быть зарытым в яснопо­лян­ском парке, где можно было закопать и какую-нибудь любимую левретку».

      Круг отчуждения, создававшийся вокруг Толстого более 20 лет, замкнулся.

      Во время астаповской болезни Толстого в русской печати дискутировался воп­рос о возможности его прощения Церковью. Этот вопрос обсуждается и до сих пор, уже более 100 лет. Время от времени те или иные лица, например родст­венники Толстого, обращаются с соответствующими просьбами в Синод. Но, с моей точки зрения, отмена синодального акта невозможна по двум причи­нам: во-первых, такой шаг был бы актом большого неуважения к самому Тол­стому, к его свободе, ко всему тому, что им было сказано о Церкви. Ведь сам писатель признавал справедливость церковного акта, его точность в конста­тации того факта, что граф Толстой сознательно ушел из Церкви и не хочет в нее возвращаться. Во-вторых, отмена церковного определения автоматически означала бы возможность молиться о Толстом такими словами, которые он сам воспринимал как кощунство. Откройте православный требник, прочитайте хотя бы маленький отрывок из православной панихиды и спросите себя: можем ли мы так молиться о Толстом?

      Церковь по-прежнему с большим уваже­нием относится к последней воле великого русского писателя.